Бергасс родился тринадцатым ребенком в семье трактирщика из провинциальной глубинки. В его ранних произведениях и даже в мемуарах очевидным образом читается стремление реализоваться как философу и стать ровней академикам и завсегдатаям модных парижских салонов. Эта непрестанная погоня за собственными амбициями и пробудила в нем интерес к политике, выработала у него привычку смотреть на философию через призму политических понятий: «В царстве науки нет места деспотам, аристократам и князьям, ибо оно представляет собой идеальную республику. Почести здесь воздаются по достоинствам и только по ним. Допускать сюда деспотов, аристократов или князей… значит попирать саму природу вещей и ущемлять свободу человеческого духа; это значит преступно покушаться на общественное мнение, коему одному дозволено венчать лаврами гения; это значит приводить сие царство под власть отвратительной деспотии». Несостоятельные попытки выдвинуться на поприщах философии, науки, юриспруденции и журналистики привели Бриссо к осознанию того, что выходцам из низов заказана дорога в парижские салоны, академии и клубы, что «республика ученых» выродилась в «деспотию», где подобные ему юные, обделенные состоянием и положением в обществе «независимые дарования» подвергаются гонениям и насмешкам. Бриссо полагал, что такие, как он, философы-изгои несут в мир новые истины, грозящие разрушением общественных устоев, а потому Ришелье и его деспотичные преемники основали академии и заполнили их людьми, выдающимися лишь своими богатством, знатностью и невежеством. Либеральные правительства, по его мнению, никаких академий не создавали (здесь Бриссо как бы ненароком забывает о существовании Королевского медицинского и Американского философского обществ). Правительствам же сродни французскому академии нужны лишь для того, чтобы с их помощью контролировать общественное мнение, душить на корню новые философские и научные истины, – в общем, использовать их как «новую опору деспотии»55.
Усваивая этот урок, Бриссо шел по стопам человека, который буквально воплощал собой весьма значимую, но и по сей день остающуюся недооцененной связь между радикализмом и нереализованными чаяниями несостоявшихся Ньютонов и Вольтеров, которыми так изобиловал Париж накануне революции. Этим человеком был Жан-Поль Марат. Своим знакомством с Маратом в 1779 году Бриссо был обязан барону де Маривецу, автору трактата «Мировая физика» («Physique du Monde») – космологического труда, по степени фантастичности вполне сопоставимого с месмеровским учением о флюиде (позднее, присоединившись к Обществу гармонии, Маривец будет активно распространять его среди месмеристов). К 1782 году Бриссо стал Марату верным другом и соратником. Он отстаивал научные теории Марата в статьях и дискуссиях; он хлопотал об издании его книг и их переводе на другие языки; очевидно, он даже старался ему подражать, повторяя его эксперименты. Марат же платил ему выражением теплых дружеских чувств: «Вам известно, мой дражайший друг, какое место занимаете вы в моем сердце». Их многое объединяло. В свое время Марат, как и Бриссо, оставил скромное родительское обиталище и перебрался в Париж, мечтая стать здесь видным и всеми уважаемым философом; дабы лишний раз подчеркнуть свои претензии на это положение, и тот и другой стремились придать себе как можно больше аристократического флера (оба ходили при шпаге и добавили к фамилии дворянскую приставку), а также многократно пытались пробиться в члены той или иной академии или получить премию на конкурсах, которые те периодически объявляли. Марат был одиннадцатью с половиной годами старше Бриссо, а потому мог поделиться советом со своим менее опытным товарищем по борьбе за признание: «Те, кто, как вы, прям и честен душою, не сведущи в обычаях, заведенных меж приспешниками деспота, а вернее – гнушаются ими». То были слова человека, вот уже долгие годы безуспешно боровшегося за место в Академии наук. Марат считал, что заслуживает его по праву, ведь именно ради звания академика он корпел над сотнями экспериментов и тысячами страниц научных трудов, испещряя их неопровержимыми доказательствами ложности теорий великого Ньютона, раскрывающими истинную природу света, тепла, огня и электричества, которая объяснялась действием невидимых флюидов, во многом сходных с месмеровским56.
Марат фактически пытался пробиться в круги парижской ученой элиты одновременно с Месмером. Он отдал свои «Открытия в области огня, электричества и света» («Découvertes de M. Marat sur le feu, l’ électricité et la lumière») на суд Академии в 1779 году – тогда же, когда Месмер, потерпев унизительное фиаско в борьбе за официальное признание своей доктрины, готовил к публикации первый из посвященных ей томов «Записок». Поначалу академики отнеслись к трудам Марата более благосклонно, чем незадолго до того – к опусам Месмера, однако по мере того, как научные теории Марата становились все фантастичнее, а его выпады в адрес Ньютона – все язвительнее, они постепенно отвернулись от него. К тому моменту, когда Академия наук ополчилась на Месмера в 1784 году, Марат убедил себя в том, что и сам подвергается гонениям с ее стороны. Он всерьез полагал, что философы-ньютонианцы и их власть имущие приспешники злоумышляют против него по всей Франции, что они изымают его книги из продажи, препятствуют публикации его сочинений в газетах и журналах и даже составляют против него тайные заговоры на собраниях медицинского факультета (наподобие тех, что замышлялись с целью нисповержения месмеровой доктрины). Именно желание отомстить Академии наук подтолкнуло его к революционной деятельности. Довольно странная карьера Марата на этом поприще, по большому счету, была не чем иным, как его личной войной с упомянутыми «заговорщиками». «В противостоянии столь могущественной клике можно опираться лишь на истинно дружескую преданность», – признавался он в письме Бриссо, датированном 1783 годом. Вероятно, Марат симпатизировал Месмеру как собрату по борьбе против общего врага. Тем не менее не сохранилось свидетельств тому, что в своей с ним солидарности он заходил дальше следующего заявления о намерениях, сделанного им в письме к П.-Р. Руму де Сен-Лорану от 19 июня 1783 года: «Я намерен составить мнение о трудах г-на Месмера, коим затем всенепременно поделюсь с вами. Дело это, однако, отнюдь не пустячное. Вы знаете: я всегда стараюсь прежде изучить тот или иной предмет – причем изучить подробно – и лишь затем высказываться на его счет». Как бы там ни было, Бриссо охотно перенял у Марата идею заговора в кругах академического истеблишмента и с еще большим усердием принялся обличать «деспотию» академиков. В 1782 году он уже восхвалял будущего революционного трибуна за то, сколь отважно тот «ниспроверг идол академического культа, развенчав неопровержимыми фактами ньютоновскую теорию света». Осознавая, что стараниями академиков путь в философы ему заказан, Бриссо, как и Марат, начал делать карьеру революционера – благо в 1789 году у него появились для этого все возможности. Определяющую роль в этой карьере (как, вероятно, и во многих других, сходных с ней) играла фрустрация, вызванная нереализованными в 1780‐е литературными и учеными амбициями57.
В отличие от Марата, учение Месмера увлекло Бриссо гораздо дальше по стезе политического радикализма, предоставив ему идеальную нишу для борьбы с истеблишментом, и эксплуатация этой социальной темы позволила ему не только привлечь широкое общественное внимание к своей персоне, но и органично влиться в группу радикалов, собиравшихся в доме у Корнманна. Бриссо охотно присоединился к корнманновскому кружку, после чего ринулся обличать академиков с еще большим рвением: «Я явился с тем, господа, чтобы преподать вам урок, на что имею полное право, ведь я независим, меж тем как средь вас нет ни одного, кто не был бы рабом. Я не принадлежу ни к одной из каст, вы же привязаны каждый – к своей. Я не цепляюсь за предрассудки, вы же всецело окованы ими волею тех самых власть имущих, которым поклоняетесь, словно идолам, и которых втайне презираете».
В письме, адресованном И.-К. Лафатеру, месмерист, физиогномист и мистик Бриссо отзывается о содержащем этот выпад памфлете как об «исповедании своей веры». Судя по тональности памфлета, вера Бриссо и впрямь была безгранична, ибо здесь он демонстрирует истовую приверженность самым смелым догмам месмеристского учения в сочетании с характерным для большинства современных ему оккультистов всеядным и некритичным легковерием: «К разряду необычайных фактов относятся такие, что не согласуются с фактами нам известными или же с законами, нами изобретенными. Но стоит ли полагать, что нам ведомы они все?» Еще ни одно открытие, провозглашал он, не было подтверждено столь основательно, как месмеризм, в доказательство чего приводил цитаты из трудов Бергасса, Пюисегюра и Сервана. Он порицал академиков за снобизм по отношению к околомесмеристским теориям Кура да Жебелена, «всем сердцем пекущегося о простом народе, об угнетенных». В своих памфлетах Бриссо защищал даже лозоходца Блетона и провидца Боттино, не имевших прямого отношения к месмеристскому движению, а также убеждал читателей в том, что сомнамбулисты действительно способны видеть собственные внутренности и общаться друг с другом на огромных расстояниях. Более того, он делился собственным опытом такого рода коммуникации: «Однако же, как боящийся докторов отец, я люблю месмеризм, ибо он воссоединяет меня с моими детьми. Что за услада созерцать… как по зову моего внутреннего голоса они тянутся ко мне, падают в мои объятия и в них засыпают! Кормящая мать пребывает в месмерическом состоянии постоянно. Мы же, несчастные отцы, беспрестанно вовлеченные в круговорот дел, мы – ничто для наших детей. И лишь месмеризму под силу вернуть нам радость отцовства. Вот вам и еще одно общественно полезное его свойство, и к тому же какое востребованное!» И если, по мысли Бриссо, живописание грудного вскармливания и родительских чувств содержало в себе некий руссоистский подтекст, то лишь потому, что сам он усматривал в трудах Руссо определенны