Месопотамия — страница 31 из 47

– Бальтазар! – позвала женщина вожака, с изуродованной мордой.

Тот недовольно рыпнулся было в сторону Фимы, однако голос её подействовал на него удивительным образом: будто парализовал его уверенность, его злость. Отвернувшись от Фимы, Бальтазар потянулся мордой к женщине, она протянула ему свою иссохшую смуглую руку, погладила по голове. Потом тронулась вперёд. Стая последовала за ней, исчезая за углом и оставляя после себя запах сухой шерсти.

Под вечер она позвонила. Извинилась, договорилась о встрече. Он предложил приехать, забрать её прямо сейчас. Не надо, – ответила Оля, – завтра всё равно увидимся. Подумала, что мужчины никогда долго не задерживались в её жизни. Получалось так, что она сама обращала на них внимание, выделяла между другими. Касалась первой их ладоней, заглядывала первой в их глаза, запоминала их морщины, произносила их имена. Разрешала им оставаться рядом с собой. Познавала их привычки, поведение, прислушивалась к их словам, выслушивалала их рассказы о приключениях, победах и несчастьях, коротко, однако чётко обрывала их попытки узнать о ней больше, чем она хотела рассказать. Легко насмехалась над их храбростью, нежно смущалась от их доверчивости, жестоко отвечала на их агрессию. Подлаживалась под их дыхание, подталкивала их к решительным действиям, теряла с ними чувство времени, оставляла их самих с их бедами и искажёнными представлениями о любви и верности. Грустила по ним потом, вспоминала их, забывала, снова восстанавливала в памяти всё, что они ей говорили, в чём они ей клялись, что они с нею делали. Ей хватало силы, чтобы не возвращаться к ним, и хватало ума, чтобы не забывать о них навсегда, хранить глубоко под кожей память о каждом из них, об их уверенности и порывистости, слабости и необязательности, уважительности и влюблённости, непостоянстве и ханжестве. Люди в этом городе, – думала она, – рождаются для работы и завоевательских походов. Их воспитывают в покорности и сдержанности, их с детства приучают переносить холод и жару, боль и голод. Они вырастают, чтобы защищать крепостные стены города, чтобы строить церкви и торговые склады, приумножать городское состояние и славить своих святых, заботящихся об их городе. К их обязанностям относится поддерживать в норме газовую сеть и водопровод, заботиться о женщинах и детях, кормить уличных животных и отгонять диких птиц от фруктовых деревьев. Назначением их есть любовь, боги открывают сердце каждого из них для влюблённости и жестокости, настраивая их на бесконечую радость и надежду. Поэтому им остаётся любить и надеяться, верить и разочаровываться, ждать и не отступать, благодарить и убеждать, утрачивать всё, что приобрели, и начинать каждый раз всё сначала. Надеясь, что на этот раз любовь им не изменит, а смерть отступит.

Матвей


Десять лет назад время для меня остановилось, решительно отказываясь идти дальше. Механизмы замерли, сердце билось так, будто делало услугу: без претензий, однако и без гарантий. Раздражало всё, даже запах собственной одежды. Тридцать лет оказались ловушкой – ни одного утешения от погружения в неизвестное, ни одной радости от продолжения начатого. Лишь утренний огонь в голове, послеобеденная пустота в горле, резкий вечерний свет. И жестокая, на уровне веры ненависть к тем, кто пытается сделать тебе добро, жестокая месть всем, кто пытается тебе помочь. До тридцати лет я умудрился дважды развестись. Успел бы и в третий раз, но за меня больше никто не шёл. Женщин пугали мои привычки, напрягало то, что я почти никогда не спал, а когда спал – долго не просыпался. Они сидели надо мной в холодных сумерках на старых простынях, испуганно ловили моё дыхание, пробовали пульс, торопливо звонили знакомым, спрашивали совета, осторожно трогали меня за плечо, переворачивали на бок, чтобы я не захлебнулся собственной желчью. Мне в это время снились песчаные дюны, они перекатывались по моей жизни, не оставляя после себя ничего, кроме жары и удушья. Снились мне змеи и земляные птицы, снилась клинопись, сделанная на тёмной глине, снились молчаливые дети, собиравшие между сухими ветками отравленные ягоды и протягивавшие их мне, как бы уговаривая: давай, попробуй, ты не знаешь, от чего отказываешься, никогда в жизни ты не чувствовал этого удивительного вкуса, такой вкусной бывает лишь смерть, это лучше, чем любые пряности, это слаще любых микстур, ты лишь попробуй, проснись и попробуй. Просыпаться после этого, понятно, не хотелось.

Иногда женщины не выдерживали и уходили по своим делам, иногда сидели, вежливо ожидая. Но потом всё равно уходили. Иногда возвращались и продолжали сидеть на просоленных, как паруса, простынях. Насыщенная личная жизнь, одним словом. После обеда я собирался с силами и шёл на эфир. Запускал разбитый, наполненный вирусами компьютер, перебирал диски, пытался прибрать на рабочем столе, бессильно бросал всё и выходил в коридор, скажем, с чаем, скажем, перекурить. Свечка политехнического, в которой находилась студия, возвышалась над деревьями, отсвечивая одинокими огнями аудиторий. Темнота стояла в переулках, пахло влагой и ранней весной, хотелось никогда не оставлять этот город и никогда в жизни, никогда и ни за что не возвращаться в студию.


Десять лет назад она окончила университет и попробовала посмотреть на мир взрослыми глазами. Мир плохо фокусировался. Родители её ещё долгое время думали, что она всё еще учится. Упрямо будили на первую пару. Отец её был профессиональным безработным, и, кажется, неплохо при этом себя чувствовал. Мама работала на почте. Про почту из маминых слов она знала всё, могла рассказывать о ней часами. Если бы это кого-нибудь интересовало, ясное дело. Зимой она устроилась на работу в какой-то благотворительный фонд, однако фонд оказался недостаточно благотворительным, даже работникам своим ничего не платил, поэтому и работой назвать это было трудно. На студию её привёл Вадик Сальмонелла, они встречались уже около месяца, хотя даже после всего того, что между ними было, Вадик позволял себе её не узнавать, особенно после концертов: выжатый и оглушённый, накачанный паршивым бухлом, с сорванным горлом, он, как настоящая рок-звезда, мог пройти и демонстративно её не заметить. Она нервничала, плакала. Ему это, похоже, нравилось. Ей, похоже, тоже. Можно получать радость от всего, даже от общения с мудаками.

Она вошла вслед за ним, не поздоровалась, молча села у дверей, со злостью вынула мобильник, уверенно стала набирать сообщение. Вадик кинул ей в ноги свой кожаный рюкзак и демонстративно о ней забыл. Светлые волосы, белый плащ, брошенный ею на пол, розовые обветренные пальцы, родинки на шее, школьный свитер, острые ключицы из-под него, недоверчивый взгляд, напряжённые движения, детское выражение лица, нечищеная обувь, красивые колени.

– Дочка? – кивнул я Вадику вместо приветствия.

– Хуй там, – ответил он недовольно, и эфир таким образом начался.

Ровно двадцать минут, не считая музыкальных пауз, Вадик говорил про рок-н-ролл, дух бунтарства, эстетику свободы, песни протеста и расширение сознания. Она сидела в уголке и лишь недовольно качала головой. На правой руке у неё был пластмассовый браслет. Похоже было, что она пришла в маминой одежде. После эфира мы стояли с Вадиком в коридоре, разглядывали огни, он достал коньяк, я отказался – пить после него из одного стакана было просто страшно. Бедная девочка, – подумал я.

– Сколько ей лет? – спросил.

– Чёрт её знает, – ответил Вадик, – я в паспорт не смотрел.

– Как она вообще? – спросил я.

– Да никак, – ответил он. – Ничего не умеет, ничего не хочет.

– Разойдётесь – скажи, – попросил я. – Я её научу.

– А как же, – рассмеялся Вадик.

Я заметил, как он быстро стареет. Капиллярная сетка на лице, воспалённые дёсны, чёрные зубы. Рыба гниёт с головы, – подумал.

Чему я на самом деле мог её научить? Что я умел? Избегать ответственности, обходить опасности, говорить о вещах, которые меня не интересуют, общаться с людьми, от которых ничего в этой жизни не зависит. Чему её мог научить он? Тоже ничему хорошему. Мы просто говорили друг другу необязательные вещи, старались держаться уверенно и нагло, никому на самом деле не веря, никого на самом деле не прощая. Через пару месяцев Вадик попробовал повеситься. Застрял в петле, провисел какое-то время, пока не пришли знакомые и не опустили его с небес на землю.


Девять лет назад она пришла на открытие выставки с Густавом, терпеливо проталкиваясь вслед за ним сквозь густую толпу друзей и знакомых. У Густава на шее болталась новая камера, время от времени он фотографировал кого-то из давних подруг, которых тут у него было за два десятка. Мы долго с ним обнимались, расспрашивали о новостях, хотя и так всё друг о друге знали: мир тесен, жизнь коротка, люди склонны к сплетням. Она подстриглась, ей это шло. Мне вдруг показалось, что у неё интересное лицо. Когда она отводила взгляд, черты её заострялись, будто под кожей у неё растаивал лёд и струилась вода. На теле кожанка и яркие оранжевые чулки. Со стоптанными балетками всё это выглядело довольно дико. Возможно, она много ходит, – подумал я, разглядывая её обувь. Она перехватила этот мой взгляд, напружинилась. Меня, ясное дело, не узнала, разговор, конечно, не поддержала, однако согласилась выйти перекурить.

– Ты со всеми моими друзьями встречаться будешь? – спросил я.

Она помолчала, вероятно, думая, обижаться или нет. Решила не обижаться.

– У тебя хорошие друзья, – сказала она. – Ты бы у них поучился манерам.

Надо же, – подумал я, – меня учит манерам человек, спавший с Вадиком Сальмонеллой.

– Не обижайся, – сказал.

– Не буду, – ответила она и пошла внутрь, греться.


Через некоторое время Густава взяли в пресс-службу мэра. Потом уволили. Камеру он продал. Квартиру тоже. Жизнь лишает не только иллюзий.


Восемь лет назад она поступила на заочное отделение. Знакомые преподаватели жаловались, говорили, что она совсем не разбирается в финансах, хотя мы и сами, говорили они, в них не очень-то разбираемся. Никто ничего не знает, жаловались, никто ни в чём не разбирается, мы все имитируем знания, имитируем чувства, живём иллюзиями. Хотя платить за всё это приходится живыми деньгами.