Она стояла под больницей. Плакала, вытирала слёзы влажными салфетками, пальцы мелко дрожали, нервно копалась в сумочке, искала телефон, что-то перебирала, смахивала с лица волосы, которые снова отросли и даже успели выгореть под летним солнцем. Бросилась мне на шею, однако как-то сухо и отстранённо, так, что я сам отступил назад. Не знаю, – сказала, – что делать: с операцией будто всё хорошо, но врачи не разрешают с ней оставаться. Что делать? – спрашивала. – Ждать здесь? Давай я тебя домой отвезу, – предложил я. Она беспомощно оглянулась на окна больницы. Поздний летний вечер. На всю больницу свет горел в двух окнах. Неожиданно одно из них погасло. Она согласилась ехать домой.
Была это, насколько я понял, тёткина комната. Жила она, как можно было догадаться, именно здесь. Захламленная и переполненная книгами трёхкомнатная квартира на Театральном. Четвёртый этаж. Перед подъездом она на какое-то мгновение заколебалась, потом предложила зайти. Внизу, за деревьями, светились апельсиновые фонари. Воздух пах дождём. Хотя дождя не было.
Целую ночь она пила чай и рассказывала ужасы. В основном про почту. А потом про тётку. Про то, что тётка рано потеряла мужа, который был жокеем и разбился во время соревнований. Для тётки это был удар, после которого она так и не пришла в себя. Ходила потом всю жизнь на ипподром. Брала с собой малышку. Вместе они садились на трамвай, тогда они ещё ездили к парку, садились рядом, тётка всё время молчала, малая не решалась её о чём-то спрашивать, выходили возле ипподрома, шли на трибуны, тётка молчала и смотрела на далёкие неприкаянные фигурки жокеев, малая читала программки, выбирала, за кого болеть, переживала, нервничала, шла потом домой печальная и уставшая. Тётка так и не вышла замуж, хотя у неё, оказывается, были мужчины. Малая, оказалось, всегда об этом догадывалась, тётка, оказывается, не особо это скрывала. С детства малой запомнились эти юные лица курсантов, по-юношески ссутуленные фигуры студентов и практикантов, по-детски разбитая обувь пэтэушников в коридоре, по-молодецки порезанные дешёвыми бритвами подбородки старшеклассников и злостных дезертиров. Малая совсем ничего о них не знала, они объявлялись время от времени в тёмных коридорах, наталкивались на неё, выходя из туалета, пугались её, стоя в незакрытом душе, улыбались ей, заходя из холодного балкона в тёплую прокуренную кухню. Тётка о них ничего не рассказывала. А малая ни о чём не спрашивала. Только когда оставалась у тётки ночевать, та куда-то звонила, о чём-то передоговаривалась или выходила в прихожую, долго и настоятельно там с кем-то говорила, возвращаясь потом к малой и читая ей на ночь что-нибудь приключенческое.
Так продолжалось до утра: она вспоминала и рассказывала, говорила и уточняла, и каждая счастливо закончившаяся история тянула за собой следующую, а каждый умело закрученный сюжет требовал развития и продолжения. И все мои попытки прервать её заканчивались ничем, а все мои намерения попрощаться и вырваться наружу обречены были на неудачу – она держалась за меня крепко и уверенно, рассказывала множество интимных деталей, как близкому родственнику, как больному раком: всё равно он и так всё обо всех знает, всё равно он никому ничего не успеет пересказать. Но только я пытался ненавязчиво прикоснуться к её руке, как она подхватывала свою тёплую чашку, только я хотел поправить прядь её волос, спадавшую ей на глаза, как она легко отклонялась назад и выглядывала в окно, слушая ночное пение сирен, доносившееся от реки. Утром попросила поехать вместе с ней. И как я мог ей отказать?
В больнице я пробовал заснуть в общей очереди. Пахло йодом. Мне казалось, что я на море в апреле. Несколько часов она провела с тёткой, потом побежала по аптекам искать какие-то препараты. Я согласился её подождать. Вечером врачи сообщили, что тётка потеряла сознание. Кто бы подумал, – удивлялся врач, – вроде бы всё шло как надо. Надеюсь, – сказал, – всё будет хорошо. Но вы на всякий случай готовьтесь к плохому. Отозвал меня в сторону, попросил забрать её домой. Я так и сделал.
Ночь она просидела на балконе. Я приносил ей чай, приносил успокоительное, приносил вино, приносил сигареты. Она благодарила, намертво вцепившись пальцами в ограду балкона. Я хотел расцепить их и уложить её спать, однако попробуй расцепить пальцы женщины, которая рискует потерять всё. Принёс плед, накинул ей на плечи, сел рядом, считал до утра метеориты. Насчитал два.
На следующее утро, в восемь, позвонил врач. Успокоил, сказал, что ситуация нормализовалась, попросил докупить лекарств. Я предложил ей остаться дома, пообещал сам всё сделать. Она, понятно, отказалась. Третий день на ногах давался тяжело. Но чем дальше, тем меньше шансов у меня было от всего этого отказаться. Полдня мы бегали по аптечным складам и киоскам, вторую половину она простояла под дверьми отделения. Домой мы попали почти к полуночи. У неё снова были нежные глубокие круги под глазами от слёз и недосыпания. У меня начинались галлюцинации.
– Давай спать, – сказал я ей.
– Ты иди, – сказала она, – спи. Я всё равно не смогу. Столько всего случилось в последнее время.
– Нет, тогда я с тобой посижу, – больше всего мне не хотелось оставлять её одну на балконе. – Расскажи что-нибудь. Что там у тебя с заочным?
– Всё хорошо, – ответила она тихо.
– Кто ты теперь по образованию?
– Налоговик, – ответила она автоматически.
– Из тебя выйдет хороший налоговик, – заверил я её. – А чем вообще занимаются налоговики?
– Собирают налоги, – ответила она и протянула мне руку.
И потом появляется это ощущение потерянного времени. Вырастает в тебе, как риф, становится поперёк горла, мучает, истощает. Я познакомился с ней десять лет назад, – думал я, когда она в последний раз вскрикнула и затихла, глядя на меня в темноте, будто переспрашивая, никому ли я, как бывает, не расскажу теперь про настоящий цвет её волос, про их тонкость и иссечённость, не начну ли я хвастать перед друзьями и знакомыми, что видел её откровенной, не стану ли я потом напоминать ей о всех её возгласах и стонах, вспоминать всю её грубость и нежность, все вмятины и острые выступы её тела. Десять лет назад ей было двадцать, она ещё ничего не умела, но она легко училась и старательно повторяла домашние задания. Где я был всё это время? Чем таким важным я занимался? Почему я не узнал ничего о её привычках и поведении ещё тогда – десять лет назад? Почему я лишь теперь увидел, как она резко убирает волосы, отворачиваясь к окну, как она ранит ногтями собственные ладони, когда хочет сдержаться и не выдать себя, почему лишь теперь я узнал, что она любит разговаривать в темноте, говорить, реагируя на голоса и тёплое движение в сумерках, почему я столько времени не находил в себе сил поймать её, заставить её остаться, заставить её делать то, что ей нравится? Десять лет – срок, достаточный, чтобы всё забыть и придумать снова, или разложить небо на части и попробовать собрать его ещё раз, ни на миг не сомневаясь в успехе собственной затеи. Что случилось со всем этим временем, которое прошло, на что оно было израсходовано? Что случилось с нами за всё это время? Я разглядывал тонкие морщинки под её глазами. Такие морщинки обязательно появляются у людей, которые много смеются. Смеются много и долго, – добавил я от себя. Черты её лица обрели остроту и взрослость, она почти перестала пользоваться косметикой, хотя всё равно казалось, что она постоянно красится. Может, из-за выразительных глаз, может, из-за смуглой кожи, не становящейся моложе. Её ключицы были такие же острые, ногти были такие же выщербленные в ежедневных схватках, колени были в царапинах, икры были в синяках, напоминала она цирковую гимнастку, которая последние десять лет летала в воздухе, сражаясь и хватаясь за сгустки и разломы наэлектризованной пустоты. Когда уставала, просила принести воды. Голос её пересыхал, шептала она хотя и с хрипотцой, но еле слышно, так, будто боялась разбудить ещё кого то, кто спал в эту пору. Смачивала губы, радостно переводила дыхание и снова искала меня среди спутанных мокрых простыней. В четыре утра, выговорившись и успокоившись, начала засыпать. Говорила сквозь сон, вспоминала какие-то имена, показывала на тонкие шрамы на шее, достала сигарету, попросила огня, так и заснула. Я аккуратно вынул из её пальцев сигарету, положил рядом с кроватью, на стул, где болтался её детский бюстгальтер и лежали мои неиспользованные презервативы. Подумал, положил рядом зажигалку. Разберётся с утра, – подумал. Третья ночь без сна делала вещи прозрачными, а сумрак – живым. Сердце спешило так, будто боялось опоздать на поезд. Оно рвалось вперёд, как пёс, которого долго держали на цепи. По телу, от левого лёгкого к правому, катились солёные волны, глухо обрушиваясь на препятствие и недовольно откатываясь назад. Иногда в темноте вспыхивали искры, иногда пролетали огненные жуки. Нужно было идти отсыпаться. Я собрал свои вещи, в коридоре, как сумел, оделся, нашёл кроссовки, вышел на лестницу. В подъезде было светло и звонко, как в шахте, из которой выбрали уголь, а наполнили вместо этого стеклом и солнечной пылью. За окнами начиналось сухое августовское утро. Я пошёл вниз, считая ступеньки, сбиваясь со счёта и начиная снова. Внизу, за дверьми, на улице, услышал какое-то движение. Псы, – подумал, – это уличные псы ждут меня, чтобы перегрызть мне горло за всех, кого я в этой жизни обидел. Остановился, решился, толкнул двери ногой. Они со скрипом распахнулись. Свет ударил мне в глаза. Так, будто я вышел из лабиринта, которым блуждал последние десять лет.
Было их много. Я даже не видел тех, что стояли сзади. Но чувствовал их тепло, от которого ноздри и горло брались льдом. С полсотни их было, наверное, а то и больше – глаза ещё не привыкли к яркому утреннему свету, их чёрные абрисы застыли, будто вырезанные из старого железа. Одеты были по-уличному, всем лет по двадцать-тридцать, короткие волосы, удобная спортивная обувь, лёгкие куртки с капюшонами, тёмные широкие тренировочные штаны. Стояли неподвижно, ожидая, очевидно, моего появления. Поймали, – подумал я и прислонился спиной к кирпичной стене.