Ещё на вокзале он заметил нескольких сдержанных, но радостных китаянок, что сидели в фастфуде над своей лапшой. Их фарфоровые шеи изящно изгибались над едой, будто свидетельствуя о женской покорности и непорочности. В подземке ему встретилась компания итальянок, которые ожесточённо рассматривали карту города и спорили так горячо, будто читали вслух ранние футуристические манифесты. От них пахло теплом и нежным, едва уловимым пóтом, что напоминал Бобу речные заводи и искусственные озёра его родного города, кабинки для переодевания и августовские пляжи с их солнцем и антисанитарией.
Одноклассник трубку не брал. И на письма не отвечал. И дома его тоже не оказалось, хотя Боб на это рассчитывал, быстро отыскав в интернете нужный ему адрес. Ничего, – пытался не горячиться он, – пересижу до завтра, должен же он отозваться. В кармане шорт лежал паспорт, обратный билет и последняя сотня. Тратить деньги на хостел не хотелось. Боб потащился по раскалённым улицам, веря в приметы и не теряя веры в человеческое предназначение. На перекрёстке его нечаянно хлестнула своими чёрными развевающимися волосами безумная пуэрториканка. В маленьком греческом магазинчике, куда он забрёл за водой, к нему прижалась, выходя, светловолосая и легко одетая немка с нежным пушком на тренированных бёдрах, с подкачанным животом, с пирсингом, что болтался у неё на носу, будто кольцо с информацией на лапке домашнего голубя. Он тянул в руках чемодан, который становился чем дальше, тем тяжелее, и мечтал о передышке, мечтал о горячем чае и о прохладной женской коже. Под вечер набрёл на украинский клуб. Там его напоили поляки. Выпив, он попробовал заплатить за себя и за своих друзей, но поляки наотрез отказались, заверив, что для них честь споить такого огненного ирландца и что Ирландия вообще родная сестра Польши. У вас такие женщины! – возбуждённо кричали они, завистливо поглядывая на его баки, – у вас такие женщины! Рыжие и страстные, как белки! Бледнокожие, как медузы! Высокие, как корабельные сосны. Усеянные веснушками, как созвездиями, по которым капитаны ведут свои корабли!
Ночевать тем не менее Боба с собой не взяли, ограничились словами благодарности и очередным восхищением ирландскими женщинами. Зачем они это мне говорят, – плакал Боб, лежа на прогретой за день лавке под островерхой протестантской церковью, – зачем они выворачивают мне душу? Что мне до ирландских женщин? У меня ни одного разу не было ирландской женщины. Даже североирландской не было ни разу! У меня не было ни одной пуэрториканки, ни одной бразильянки, ни одной перуанки. Я не знаю, какова на вкус их любовь, какова она на ощупь, как вышёптывают её их губы. Я просто хочу домой – в город солнца, который я оставил так легкомысленно, от которого я так неосмотрительно удалился на опасное расстояние, что почти перестал его ощущать. И все другие ощущения я тоже давно потерял, – горевал Боб, и так оно и было: он не чувствовал собственного горла, не чувствовал языка, не чувствовал боли, не чувствовал жизни. С этим и уснул. Снилась ему королева Англии.
Утро принесло облегчение и надежду. Температура упала, в теле бурлила застоявшаяся за ночь кровь, голуби сидели на чемодане и выклёвывали глаза женщинам на наклейках. В парке напротив выделывала какие-то невообразимые упражнения юная темнокожая девушка. И ноги её при этом сплетались в такие невиданные узлы, что у Боба сразу пропало всё утреннее настроение и вернулись вчерашние тоска и неуверенность. Идя к однокласснику, он старательно обходил солнечных официанток, что выносили стулья и застилали столы белоснежными скатертями, обходил пожилых женщин-почтальонов, смотревших на прохожих уважительно и просительно, как на потенциальных владельцев почтовых ящиков. Обходил совсем стареньких монашек, поблёскивавших керамическими челюстями, обходил дородных женщин-полицейских, в чьи руки хотелось отдаться и чьими наручниками хотелось быть навеки скованным. Одноклассника дома так и не было. Расспросы соседей ничего хорошего не принесли, скорее, наоборот – из соседней квартиры выскочила, небрежно прикрывшись одеяльцем, японка, даже не прикрывшись, а размахивая им, как флагом. Взгляд Боба невольно, но цепко скользнул по тёмным бритым икрам, по золотым от солнца бёдрам, по всему, что было в ней ещё, и пусть было в ней всего не так много, с оглядкой, скажем, на возраст, но и того оказалось достаточно, чтобы он погрузился в состояние беспросветной меланхолии, поблагодарил непонятно за что, попрощался неизвестно зачем и побрёл к ближайшему парку, где просидел до вечера. Вечером набрёл на церковную столовую, поужинал, рассказал женщинам, которые наливали суп, о своих скитаниях. Женщины слушали внимательно, но супа больше не наливали. Проститутки, – злился Боб, – настоящие проститутки. Разве этому их учит их вера? Разве к этому их призывают их пасторы? Чего б не оставить меня в этой чёртовой столовке до утра? Проститутки, – только и повторял он, – ага, проститутки. Единственные, кто поймёт меня в этом городе, – это только они. Единственные, на кого можно положиться. Единственные, кто мне в самом деле поможет. У меня осталась эта чёртова сотня, не везти же мне её домой? – пытался он логично размышлять. Сувениры? У нас их сувениры стоят дешевле. Хостел? Для слабаков. Я просто должен тут найти себе женщину. Я должен всё исправить, должен всё настроить, должен пустить новую воду в старые русла. Я просто обязан выловить какую-нибудь суринамку. Или эфиопку. Эфиопка вдохнёт в моё горло радость и покой. Именно так и будеты. Или, – размышлял он дальше, лёжа на той самой лавочке, подложив под голову чемодан, – японка. Японки умеют языком воскрешать мёртвых. Они поднимут меня, как Лазаря, очистят меня от глины и тёмных водорослей, сдвинут с места мои внутренние органы, что застыли, будто скованные морозом паровозы. Или, – уже совсем во сне бормотал он, – бразильянка. Королева карнавала. Со стопами горячими, как тлеющий уголь. С ладонями влажными, будто прибрежный камень утром. Гибкая и выносливая, она доведёт меня до аэропорта, посадит на нужный рейс и будет потом писать короткие шуточные письма ни о чём. Ночью пошёл дождь. Проснулся Боб с температурой и заложенным носом. До самолета оставались сутки.
Но даже с заложенным носом он всё равно ощущал запахи и дым этого города, его августовскую кожу – выжженную солнцем, выбеленную океаном. Смотрел на уличных птиц – на удивление спокойных в таком страшном гаме, смотрел на йогов и монахов, наблюдал за драконами на крышах и гиенами на мусорных баках, прикрывался рукой от кровавых утренних лучей, кутался в обвисший от дождя пиджак, но не становилось ему ни уютно, ни тепло. И когда уже надумал ехать в аэропорт и ждать там сутки, позвала его компания жизнерадостных пьяниц, что заприметили его ещё раньше, но с присущей настоящим пьяницам деликатностью не решались оторвать его от самокопания и мрачных утренних рефлексий. И вот, когда увидели они, что дела совсем плохи и что грызут человека этого изнутри бесы утренней безутешности, тогда окликнули они его, и позвали, приглашая к общему кругу, и угостили чудесным напитком. Как назывался напиток, не знали и сами аборигены, сказали лишь, что отравой этой торгуют поляки в своём магазине, название же его не могут выговорить даже они – польские продавцы. В польском языке столько шипящих, – восторженно кричали они Бобу, подливая и подливая, – что мы даже боимся представить себе их богослужения! Бог, наверное, просыпается каждый раз от псалмов с таким количеством шипящих! – говорили они Бобу, а тот им даже что-то отвечал на это, но его никто не слушал, все лишь говорили и говорили, и гиены перебегали в тень, и жёлтые змеи свивали себе гнезда в металлических баках. Солнце пылало над звонницами и рекламными щитами, отражалось в высоких окнах, где стоял тёплый воздух, где комнаты наполнялись жизнью и на пожарных лестницах гуляли августовские сквозняки. Женщины на улицах улыбались ему, приветливо махали платками и шляпками, выкрикивали что-то радостное и нежное, что-то, настолько плотно слепленное из шипящих и йотированных, что Боб не решался коснуться этих золотых звонов их языка, наполненных радостью и наслаждением. Именно с потребностью радости и наслаждения он и проснулся, именно их ему не хватало больше всего, именно за ними он, поднявшись и найдя рядом не тронутый никем старый отцовский чемодан, двинулся сквозь поздние вечерние сумерки вперёд – в поисках общественного транспорта, в поисках братской любви.
Нашёл он их в Бронксе, куда добрался, переехав реку. Стояли они под зданиями банков и закрытых магазинов одежды. Можно было даже подумать, что именно в этих магазинах они и одеваются. Боб замер, насторожённо повёл носом, как бывалый уличный пёс, подумал было вернуться, но понимал: если не сейчас, то уже никогда, буду потом упрекать себя за слабодушие, буду искать оправдание своим страхам и комплексам. Давай, Колумб, шевели ластами, – подтолкнул он себя навстречу всем пуэрториканкам и суринамкам Бронкса. Перехватила его какая-то невысокого роста, крашенная в чёрный, остроносая и худющая рыба-треска с неправдоподобно большим и, соответственно, заманчивым бюстом и с таким бархатным голосом, что сердце его снова отозвалось из небытия. Хочешь отдохнуть? – спросила треска доверительно. А что ты делаешь? – спросил её в ответ Боб, с замиранием сердца вслушиваясь в переливы её голоса. За полсотни сделаю тебе хорошо, – проворковала она, делая рукой такие движения, будто чистила зубы, – за двести – всё остальное. Не бойся, всё честно, легально, тут рядом. Тебя как зовут? Боб ответил, она не запомнила. В свою очередь сообщила, что она Мэл. Мэм? – переспросил он. Забудь, – сказала она, – неважно. Договорились на полусотне. Мэл-Мэм уверенно взяла его под руку. Повела улицей. Подружки её отводили от них глаза. Далеко ещё? – спросил Боб. Триста метров, – успокоила она. – Но мне тяжело идти. Боб наконец обратил внимание на её высокие каблуки. Идти ей, наверно, и в самом деле было нелегко. А идти было нужно. Я вызову такси, – предложила она. Боб напрягся, но не возразил. Она махнула рукой. Такси будто э