Месопотамия — страница 39 из 47

того и ждало. Сели, проехали два дома, остановились. Заплати ему, – тихо попросила она. Боб ткнул таксисту десятку. Тот весело поблагодарил. Таксист его почему-то успокоил. Мог же завезти за город, – подумал Боб, – и там расчленить. Я бы, по крайней мере, так и сделал. За китайским рестораном нырнули в ворота, прошли двором, обошли блестящие металлические баки с мусором. Поднялись по ступенькам, отворили тёмные неприметные двери. При входе на стульях сидели два охранника. Скользнули недобрыми взглядами, вернулись к своей беседе. Она выхватила у одного из них ключ, потянула Боба по крутой лестнице наверх. На стенах висели красные фонари, пол был застелен белым лохматым ковром. Напоминало фотолабораторию. Особенно запахами. Прошли в конец коридора, она отперла дверь, зашла первой, он протиснулся следом. В комнате было сыро и полутёмно. Слева стоял небольшой столик, справа темнела огромная кровать с какими-то безвкусными деревянными завитками, шёлковыми покрывалами и другой хренью. Похожая кровать стояла в спальне дяди Алекса, – внезапно вспомнил Боб, и стало ему от этого воспоминания ещё тоскливей. Приоткрытая сбоку дверь вела в ванную комнату. Там горел свет, висели чистые полотенца. Она сразу же принялась распоряжаться, как приветливая хозяйка. Значит так, – сказала она, – ты хочешь в душ? Третьи сутки, – ответил Боб. Хорошо, – согласилась она, – дай мне немного денег, я куплю алкоголь. Здесь нужно покупать алкоголь, – объяснила. Какой алкоголь ты будешь? Есть что-нибудь польское? – поинтересовался Боб. Узнаю, – пообещала она, пряча деньги. – А что у тебя с носом? – отреагировала на простуженное сморкание Боба. – Наркотики? Бокс, – объяснил Боб, – повреждена переносица. Она молча развернулась и ушла.

Конечно, она не вернётся, – думал он, лёжа на кровати и разглядывая тени на потолке, – конечно, она давно оставила этот дом и растворилась в неведомых далях. Вероятно, я никогда больше ее не увижу. Конечно, при встрече я её просто не узнаю. Мэм, мэм, где ты теперь? Зачем завлекла меня на эти обжигающие простыни? Зачем бросила меня посреди этой душной ночи – без любви, без сочувствия, даже без алкоголя?

Двери тихо отворились, и она проскользнула внутрь. Как ты тут? – спросила. – Что душ? Работает, – коротко ответил Боб. Она не поняла и протянула ему его стакан, полный золотой отравы. Если не умру – найду бессмертие, – подумал Боб и выпил. А дальше она взялась за дело. Взялась азартно, но было в этом азарте что-то механическое, что-то декоративно-оформительское, неутешительное и полностью бесперспективное. Во-первых, она заставила Боба лечь и не двигаться, вообще складывалось впечатление, что она боялась его активности, боялась его способности самостоятельно передвигаться, насторожённо следила за его выражением лица, прислушивалась к клокотанию в его горле, осторожно прощупывая – как бы между прочим, будто для его же удовольствия – карманы его безумных шортов: нет ли там каких-либо психотропных веществ или, на крайний случай, холодного оружия. Во-вторых, она сразу же начала стонать. И это – не прерывая процесса! Стонала неустанно, упорно. На какое-то мгновение Боб почувствовал себя младенцем, которого укачивают в люльке. Даже приподнял голову, чтобы посмотреть, всё ли у неё в порядке. У неё всё было хорошо, в отличие от него: она старательно трудилась над ним, помогая себе двумя руками, будто добывала огонь из отсыревшего дерева. В конце концов тоже подняла голову, перехватила его взгляд. Тяжело остановилась, закинула назад упавшую на лицо прядь волос. Что, – спросила, – слишком много алкоголя? Да, – ответил разочарованно Боб, – и его тоже. Ну, послушай, – она отнеслась к делу ответственно, чем-то этот ковбой с ирландскими оленями на шляпе её таки зацепил, не хотелось отпускать его ни с чем, – давай так: подбрось ещё полсотни, разрешу подержаться за груди. Что разрешишь? – не понял Боб. Но она уже освободила свой фантастический космическо-синтетический бюст. И уже сотрясала им в сине-розовых сумерках этой фотолаборатории, и что ему оставалось делать. Доберусь в аэропорт зайцем, – подумал Боб. Мэм, – сказал тихо, но уверенно, – вот всё, что осталось. Здесь нет полсотни, но и я уже ничего не хочу, согласись. И она согласилась. Взяла его последние мятые купюры и снова стала работать, будто в последний раз, с твёрдым намерением не отступать до победного конца. А когда и это не помогло, снова оторвалась на мгновение и сухим (но таким бархатным, таким глубоким!) голосом служащего нотариальной конторы сообщила, что если он в ближайшее время не кончит – придётся платить ещё, а поскольку платить ему нечем (и она прекрасно это понимает!), то она даже не знает, чем всё это закончится. Ну, сами знаете, как это обычно бывает. И тут можно было бы сказать, что он стал припоминать какие-то скрытые от чужих глаз, какие-то спрятанные и невысказанные видения и переживания, которые случились с ним в этой жизни, что разглядел в прозрачной неподвижности темноты, скажем, прекраснейшие женские лица, что вытащил из каморок прошлого самые трепетные мечты и ожидания, но нет, ничего подобного: механика женской нежности, неустанность интимного труда сделали своё сладкое дело, и не прошло и нескольких минут, как всё счастливо для всех присутствующих завершилось, без малейших финансовых осложнений, без неоплаченных долгов и невыполненных обещаний. Она вытирала его бумажными полотенцами, он смотрел на её туманный силуэт и вспоминал, как пальцы его нащупали тонкий, едва ощутимый шрам под её грудями, очевидно, после того, как она закачала себе под кожу весь этот пластилин, отчего груди её стали нежными и пружинистыми, вот только шрамы никуда не исчезли. И не исчезнут уже никогда.

Потом она какое-то время сидела с ним в полутёмной комнате, делая вид, что никто никуда не спешит, что к клиенту здесь относятся с уважением, что её интересует не только то, как он это делает (тем более, кого это могло интересовать?), но и чем он живёт, поэтому она попробовала с ним поговорить, рассказала о себе, сказала, что стопроцентная американка (велика радость, – подумал он), из порядочной семьи (оно и видно, – подумалось ему), что закончила нормальный колледж (лет тридцать назад), была замужем (за пидором каким-то, без сомнений), но так сложилось, что судьба забросила её сюда (не самый плохой для тебя вариант), и вот теперь она вынуждена заниматься этой не слишком благородной работой (так занимайся, хули ж ты), но она уверена, что всё станет на свои места (ну, это вряд ли) и она получит-таки высшее образование (разве что в Украине, мэм). А ваши женщины, – спросила она Боба, – они какие? Наши женщины, – ответил на её вопрос Боб, – имеют одно поразительное свойство: они беременеют без секса. Как это? – не поняла она. Да, – подтвердил Боб, – они беременеют, как цветы: ветром и солнечными лучами. Они используют для этого пчёл и мотыльков, они отдаются весной солнцу и лунному сиянию и несут свою беременность легко и радостно, будто новое знание, полученное в высшей школе. Ну а секс? – не поняла она. А секс, – объяснил Боб, – они воспринимают как наивысшее проявление своей любви, как самую тонкую грань своей привязанности, за которую так страшно переступить, но от которой так трудно отказаться. Они и вырастают ради того, чтобы любить, воспитываются ради этого, готовятся к великой поре любви и преданности, к щемящей зависимости от ожиданий и разлук. Мужчины тоже готовятся, зная, что им всю жизнь придётся иметь дело с женщинами, нежность которых неисчерпаема, а страсть – необузданна. Там, где я живу, – сказал он, – столько любви, что мужчинам нет смысла бросать своих женщин: всё равно, рано или поздно, они влюбятся в них снова. Кому нужны лишние движения?

– Послушай, – переспросила она, – а ты точно не на наркотиках?

У ворот, у выхода на освещённую улицу, его уже ждали. Был это огромный суринамец или, возможно, даже эфиоп – было темно, Боб вышел, и тот просто преградил ему дорогу. Ну что, малыш, – сказал, как только Боб попробовал его обойти, – ты же знаешь, что я по твою душу, не обойдёшь, не минуешь. Боб остановился. В темноте говорившего почти не было видно, казалось, будто пустота сливалась с пустотой и из пустоты говорила пустота. Давай, – сказал он Бобу, – выворачивай, что там у тебя в карманах. Знаю, что ты боксёр, но и я не такой простой, как тебе кажется. Бобу он простым как раз и не казался. Боб его вообще не видел, всего лишь слышал. Но уже по уверенности его голоса понял, что отступать ему некуда. И надеяться тут, в этой части света, среди этой черноты и пустоты, тоже не на кого. Понимал, что обманчивая судьба забросила его так далеко, что дальше уже ничего нет – мир обрывается и заканчивается, и начинается лишь его отсутствие. И что отсюда можно возвращаться лишь назад. Но для этого надо как-то поладить с суринамцем. В смысле – эфиопом. У меня ничего нет, – сказал он измученно, – ты же сам знаешь. Ничего я не знаю, – возразил ему чёрный, – давай, выворачивай карманы. Иначе здесь и останешься. И тогда Боб сказал ему так: хорошо, – сказал, – черт с тобой, у меня для тебя кое-что есть. И достал откуда-то из потайного внутреннего кармана шортов затасканный, потёртый, но еще довольно ароматный сверток, что-то, без сомнения, ценное, что-то заботливо и умело завернутое в жёлтую газету, напечатанную на потустороннем языке, на таком, какого тут никто не понимал, на каком здесь нельзя было ни с кем договориться и никому довериться.


«Смерть, – писал Боб непосредственно перед отлётом, сидя в терминале и ожидая посадку, – часто вводит нас в обман своим присутствием. Иногда мы воспринимаем её появление на свой счёт, хотя появление её не обязательно касается нас. Смерть присутствует в нашей жизни как любовь, как доверие или ностальгия. Она возникает из ниоткуда, она ходит своими тропами и не стоит даже мечтать о том, чтобы заставить её изменить выбранные ею маршруты. Остаётся разве что верить и надеяться. Остаётся любить и принимать жизнь такой, какой она есть. Невыносимо невероятной. Невероятно невыносимой».

Лука