Месопотамия — страница 43 из 47

Вали их, Спаситель, давай, разбей о них кулаки!

Вали их за все их слабости со страхами заодно.

За то, что умение всё забыть с рождения им дано.

За то, что на смерть свою же глядят они, как в кино.

Они твоих слов не слышат, а жизни свои прожгли.

Их ничего не спасет, этих тварей с мозгами тли.

Лучше убей их, пока они сами себя не стёрли с лица земли!

Убей их за их продажность, за их язык без костей,

за то, что они превратили в ублюдков своих детей,

за лживые их молитвы

и за ссученность их убей…

…И он поднимается, сплюнув кровь, горькую, как металл,

падает вновь, поднимается, и замирает зал,

и грузчики шепчут, вот, мол, опять

смертию смерть попрал.

И валит правым прямым просто под дых!

За каждую из провинностей и прегрешений их!

Поскольку и вправду бокс – дело настойчивых и молодых.

И юный грузчик из списка живых вылетает, мотнув головой,

словно ему говоря – спасибо тебе, родной,

дескать, блажен, кто верует

в забвение и покой.

И апостолы вытирают пот кровавый с его лица,

и говорят, что верили в него до конца.

И кто на него раньше ставил,

так дальше и ставит –

на опытного бойца.

* * *

Дядь Саша работал на Фрунзе в пивной

и знал своё дело, пухом ему земля.

«Морскому волку, – говорил он, разлив ещё по одной, –

важнее честь флота, чем репутация корабля.

Так что где б ты ни бросил якорь, в какой ни сошел бы порт,

держи свое сердце открытым для всех ветров.

Даже если утром будешь блевать за борт,

держись лишь тобою выбранных принципов и основ.

Даже если будешь висеть между высоких рей,

даже если тебя поволокут океанским дном,

помни, что за любой из всех на свете дверей

ждет тебя кто-то с надеждой и неплохим вином!»

Жизнь нам дает не больно-то много знаний,

а от тех, что мы получаем, – толку по правде нет.

Но я был готов без всяческих колебаний

слушать с глубокой верой его покаянный бред.

Потому что все его сказки, этот свиток его бухой,

ярость его чернильная, проклятиями лупя,

говорили одно – не сдавай своих,

когда они рвутся в бой,

и не прощай чужих, когда они бьют тебя.

Я помню всех, кто сиживал там тогда,

и кого патрули выводили прочь,

на мартовский снег и ноябрьские холода,

от правды и утешения в полуслепую ночь.

Темные лица механиков и врачей,

что слушали его байки про Черноморский флот –

кто-то из них в могиле лежит ничьей,

кто-то на свалке в обществе крыс живет,

кто-то уехал, нашив на футболке крест,

сторожить потерянный нами Иерусалим,

но не помню я человека из этих пропащих мест,

кто бы не был готов умереть вместе с ним.

«Давай, дядь Саша, – кричал каждый из них, –

нам воздастся еще от господних щедрот.

Эта страна недостойна иметь свой флот.

Этот город, чьи реки горят от золотого песка,

ещё помянет нас всех стаканом палёного коньяка.

Свет ещё отразится в звёздах, мерцающих, словно медь,

черные розы в девичьих пальцах успеют еще истлеть.

Наши сердца всё сбавляют скорость, немного совсем – и пас.

Смерть приходит лишь после того, как жизнь покидает нас».

На улице пыль дорог

их тут же сбивала с ног.

И то, что осталось, берёг

лишь я, раз никто не смог.

Серебро в поясах.

Слёзы женщин и мелюзги.

Деревья в жёлтых песках.

Источник на дне реки.

* * *

Команду расформировали еще до начала сезона –

владелец вывел активы и купил два отеля в Египте.

Чёрные вороны разгуливали по газону,

а больше и некому было на поле выйти.

Саня, наш правый край, надежда команды,

даже заплакал, забирая вещи на базе.

Держал свои бутсы (а какие тут варианты?),

сложа руки, словно суннит при намазе.

Да ладно, не верил я, глядишь, передумает скоро.

И потом, ведь он не со зла, это бизнес, всегда так было.

Брат Сани был правым, сидел, мечтал сжечь этот город

за то, что выбрали мэром такого дебила.

И батя тоже сидел, и тоже, вроде, был правым.

Даже не знаю, как он с ними жил. Тем более в жизни этой

из хорошего у него были разве что травмы,

длинные волосы и старые гетры.

И тогда я ему говорю – всё, Сань, хорош, не дури ты,

хватит оплакивать трудовые резервы,

что мы стоим здесь, действительно, как сунниты,

давай, Сань, пойдём-ка подлечим нервы.

Пойдем на завод, устроимся на работу,

поступим в аспирантуру, станем охранниками в музее.

Если есть выбор, всегда выбирай свободу,

а если вас мало, оборону держи плотнее.

И тогда он мне отвечает – какая работа?

Какая аспирантура, что ты городишь?

Всё, что я видел в жизни – это чужие ворота.

Единственный, кто меня уважал – это местный сторож.

Ничего у меня не было, кроме номера на лопатках

и места в команде, за которое я рвал себе жилы.

И что мне теперь, укреплять основы правопорядка?

Как же я разберусь между нашими и чужими?

Зачем мне здесь оставаться, кому давать сдачи?

Брошу всё на хуй, переберусь в Россию,

буду играть где поставят, ловить удачу,

убегать от маразма, поджидать свою амнезию.

…Я знал, что он не поедет, куда б его ни позвали,

что наши потери на самом деле –

своевременны и неслучайны,

что нельзя никуда убежать от себя и своей печали,

от своей любви и своего отчаяния,

что никто ничего не сделает с воспоминаниями и снами,

никто никогда не остановит кометы и сумерки,

что ничего не изменится, что всё останется с нами,

сколько бы мы не жили, и как бы в итоге не умерли.

Наши звезды, наши леса, наши парки в ночной истоме,

наши тихие реки, полные ржавых посудин:

никто никогда о нас ничего не вспомнит,

никто никогда нам ничего не забудет.

* * *

Вот я снова пишу о ней,

рассказываю о балконах

и её домашних разговорах.

Вот я вспоминаю, что же она

прятала от меня,

что хранила между страниц

антологий всех этих проклятых поэтов,

которые старательно портили

нам жизнь.

«Прошлым летом, – говорила она, –

с моим сердцем что-то случилось.

Оно начало дрейфовать, как корабль,

чья команда умерла

от лихорадки,

двигалось в глубине моего дыхания,

подхваченное течением,

атакуемое акулами.

Я ему говорила:

сердце, сердце, никакие паруса и канаты

не помогут тебе.

Cозвездия висят слишком высоко,

чтобы можно было найти дорогу.

Сердце, сердце,

слишком много мужчин

нанималось в твои команды,

слишком много их сходило в британских портах,

губя свои души

зелёными слезами алкоголя».

Так и я –

вспоминаю ее икры, за которые готов

был биться до крови,

и повторяю за ней:

сердце, сердце,

охваченное лихорадкой,

выздоравливай поскорее,

иди на поправку,

ещё столько жгучей любви ожидает нас,

ещё столько прекрасных трагедий

спрятано от нас в открытом море.

Сердце, сердце,

мне так радостно слушать,

как ты бьёшься,

похожее на лисицу –

пойманную,

но не прирученную.

* * *

Принцесса носит

оранжевые клипсы

и тёмный мешок,

в котором держит свои сокровища.

Иногда рассказывает:

– Это косметика, которую мне

купил папа. Это сигареты,

которые я беру у старшей сестры.

Это серебро, которое осталось

от мамы, она носила его,

пока не умерла.

– А это, – спрашиваю, – кто это на фото?

– Мои подружки, – отвечает она, –

они ненавидят меня за мои

золотые волосы и чёрное белье,

которого нет у ни одной из них.

Мои друзья, они готовы

разорвать меня на части

за всю эту летнюю влагу,

что нагревается в моем

сердце.

В чем суть поэзии?

Писать о том, что всем давно известно.

Говорить о вещах, которых мы лишены,

озвучивать наши разочарования.

Говорить так, чтобы вызывать

злость и любовь, зависть, ненависть

и сочувствие. Говорить

под месяцем, что висит

над тобой, прижимая тебя к земле всем своим

жёлтым блеском.

У каждой взрослой женщины есть

внутри этот механизм,

эта сладкая мелодия,

которую можно услышать, лишь

разбив ей сердце,

которую, лишь разбив сердце,

можно остановить.

* * *

Эта лисица

воет ночью на луну

и обходит все мои ловушки

так, словно ничего не случилось,

так, словно ее это не касается.