Когда-то она носила на шее
украшения, от чего их стоимость
лишь росла,
и плед, в который она заворачивалась,
был как поле с подсолнухами,
и по нему ходили птицы,
склёвывая поздние зёрна
нежности.
И когда она сердилась,
ярость поднималась по ее венам,
будто влага по стеблю розы.
В любви самое важное –
не верить тому, что произносится.
Она кричала: «Оставь меня в покое»,
пытаясь сказать:
«Разорви мне сердце».
Она отказывалась
говорить со мной,
на самом деле отказываясь
выдыхать воздух.
Так, словно хотела сделать
мне ещё хуже, чем есть.
Так, словно главная наша проблема
была в воздухе,
которым мы дышали.
Я ей говорю:
– Что ты рисуешь всё время?
– Это мужчины, – отвечает она, – а это женщины.
– А почему женщины у тебя всегда плачут?
– Они, – отвечает, – оплакивают ветер,
что прятался в их волосах,
оплакивают собранный виноград,
от которого были терпкими их языки.
И никто – ни мужчины в прокуренной одежде,
ни дети со спичечными коробками,
в которых лежат золотые скорпионы непослушания, –
никто не сможет их утешить.
Любовь мужчин и женщин –
это доставшиеся нам нежность и беспомощность,
длинный перечень подарков и потерь,
погружение ветра в майские волосы.
Ах, как горько полагаться на того,
кому доверяешь, как сладко разочаровываться
в том, кто ночью касался твоих губ.
Потому что есть вещи странные и невиданные,
и как их не раскрашивай,
всегда выходит одно и то же:
звезда висит над тобой,
воздух закипает теплом.
Сколько света прячет в себе
каждое женское горло.
Сколько мрака.
Лучшее, что было этой зимой –
её следы на первом снегу.
Тяжелее всего было канатоходцам –
как им держать равновесие
с этими сердцами, что так и тянут в сторону?
Хорошо, должно быть, когда у тебя два сердца –
можно зависать в воздухе,
можно задерживать дыхание,
в упор разглядывая
зелёных медуз снега.
Лучшее, что было этой зимой –
деревья и птицы на них.
Вороны были похожи на телефонные
аппараты, которыми пользуются
бесы радости.
Они сидели на деревьях, а деревья зимой,
словно женщины после развода –
теплый корень переплетается
с холодным,
тянется в темноту,
требует света.
Хорошо было бы
научить этих ворон пению
и молитвам, чтобы занять их хоть чем-то
мокрыми мартовскими утрами.
Лучшее, что только могло случиться,
случилось именно с нами.
Это всё март, – говорила
она разочарованно, – это всё
потому, что март:
вечером долго ищешь
по карманам рекламные листовки,
а утром изумрудная трава,
что растёт под кроватью,
горько и жгуче
пахнет
мячами для гольфа.
Летом
она ходит по комнатам,
ловит ветер форточками,
словно неумелый рыбак,
что никак не поставит
свои паруса.
Подстерегает сквозняки,
расставляя на них ловушки.
Но сквозняки говорят ей:
твои движения слишком нежны,
твоя кровь слишком горяча,
с такой-то выдержкой
что ты поймаешь
в жизни!
Слишком высоко
ты поднимаешь ладони,
пытаясь поймать то, чего нет.
Всё, что вылетело у нас
из рук – лишь пустота.
И всё, на что
не хватает терпения –
лишь ветер, который парит
над городом.
Солнце в утреннем небе
похоже на апельсин
в школьном ранце –
единственное, что имеет реальный вес,
единственное, о чём думаешь,
когда становится особенно
одиноко.
Если б я был почтальоном
в её квартале,
если б я знал, откуда
ей приходят рекомендательные
письма,
возможно, я бы лучше
понимал жизнь,
знал бы, как та приводится в движение,
кто её наполняет пением,
кто наполняет слезами.
Люди, которые читают газеты,
люди с теплыми
сердцами и добрыми душами
стареют, никого об этом
не оповещая.
Если б я был почтальоном
в этом квартале,
я бы даже после их смерти
поливал цветы
на сухих балконах,
кормил диких кошек
на зелёных кухнях.
Чтобы, сбегая по лестнице,
услышать, как она скажет:
почтальон, почтальон,
всё мое счастье
находится в твоей сумке,
не отдавай его
молочникам и железным вдовам,
почтальон, почтальон,
смерти нет,
и кроме смерти ничего нет.
Есть надежда,
что всё будет так,
как мы захотим,
и уверенность,
что всё стало так,
как мы хотели.
Ах, какой у нее
горький, невесомый голос.
Ах, какой у нее
невозможный,
неразборчивый почерк.
Таким почерком хорошо
подписывать смертные приговоры –
никто ничего не исполнит,
никто ни о чём не догадается.
Она любит ходить босиком, спит только на животе,
чтобы слышать, как нефть промывает нутро природе,
как рождаются вдруг деревья во мраке и пустоте,
и вода, поднимаясь, прямо под ней проходит.
Она знает все адреса распахнутых настежь дверей
и маршруты квартирных воров между крышами и дворами,
она ловит воздушных змеев и дирижабли без якорей
с уличными часовыми и воздушными пастухами.
И каждый подросток хотел бы поймать ее за плечо,
зная, что некая сила всё дальше ее влечёт,
и вот он ловит остатки ее тепла,
не веря, что она действительно здесь была.
И каждый убийца провожает её сквозь тьму
с надеждой, что она будет сниться ему,
понимая, что завтра она забудет имя его,
а о том, кем я
прихожусь ей,
не знает он ничего.
Она греет ладони в чужих карманах, и не видит в этом проблем,
и любой контролёр ночного трамвая готов ей дать сигарету,
и кивает она им при встрече, но лишь затем,
чтоб нарушить их одиночество, длящееся до рассвета.
Ведь каждый такой контролер, потерян, забит и слаб,
прикованный к собственным страхам, словно к галере – раб,
раздает безнадёжно билеты, смотрит себе в окно,
где видно её, пассажирку, которой уже всё равно,
на какой остановке выйти, во мгле какой пропадать,
из-за какой несчастной любви себя пожалеть опять,
какие потери оплакивать, какие – топить в вине,
как всё это мне рассказать, как в этом признаться мне.
Её отчим был ещё тем чудаком –
работал у вьетнамцев садовником,
смотрел за деревьями, что росли без него и так,
на предместье, за фабрикой, где бесконечен мрак.
Ветки считал, как подсчитывают долги,
ставил капканы на лис
и кормил собак с руки.
Все считали его безумным, даже она
говорила: ведь я считаю так не одна,
я ведь люблю его, и он нужен мне,
что же он вечно прячется в отцветающей тишине,
почему такой странной походкой встречает каждый восход,
словно точно знает,
откуда беда придёт.
Хозяева позабыли, как там его зовут,
от него отказалась семья, устав от его причуд,
им пугали детей, но детям он казался совсем не злым,
и по рельсам, заросшим травой, бежали они за ним,
крали яйца из птичьих гнезд, став отчаянней и хитрей,
как выкручивали бы лампочки из уличных фонарей.
Я видел его лишь раз – была осень и мокрый дым,
смотрел ему в спину, он шел по делам своим,
распугивал в сумерках звёзды, по которым прошлась гроза,
тащил на плечах стремянку, чтобы ветки пообрезать.
И была покорна осанка его, и был прост его каждый жест.
Наверное, Иисус вот так нёс на себе свой крест.
Я подумал еще тогда: хорошо ему так идти,
зная дело свое исправно, не сходя с прямого пути,
помня всё, что прошло, принимая всё то, что есть,
зная будущее своё, как сплошную благую весть,
твердо зная, что ничего не изменится, не утечёт,
подставляя под эту стремянку всякий раз другое плечо.
Я сказал ему вслед:
делай же то, что должен делать один только ты,
работа – всего лишь часть тяжелой нашей борьбы,
вера – всего лишь песок в фундаменте лет и веков,
деревья на самом деле не вырастут без садовников.
Святой Франциск построил этот город для сёрферов и героев.
Он приводил сюда корабли королевских флотилий и швартовал их