Мессия — страница 33 из 44

Царь молчал. Стыдно ему было так, что хотелось кричать от стыда, как от боли; но сильнее, чем стыд, боль, смерть, был смех: «Что-то запоешь, когда узнаешь смерть?»

В эти же дни лежала и царевна Меритатона, больная, в покоях Заакеры, наследника.

Маки вспоминала о ней как о мертвой.

— Из-за меня! Из-за меня! — повторяла с тоской.

— Полно, доченька, Рита жива, — утешала ее царица.

Но она не верила.

— Нет, не обманывай, я же видела, как ее несли, мертвую…

«А ведь, может быть, спаслась бы, если бы только поверила, — думала царица. — Но как уверить, чем?.. И что это, что это было между ними? Хороша и я: мать не знает, из-за чего одна дочь удавилась и от кого другая родила… Может быть, Энра знает? Он тогда говорил с нею — должен знать».

Приступала к царю наедине, спрашивала:

— Энра, ты знаешь, кто отец ребенка?

— Нет, не знаю.

— Разве ты ее не спросил?

— Спрашивал, — не сказала.

— Как же ты не выпытал, оставил ее одну с этою мукою?

— Жалко было.

— А теперь не жалко? Энра, Энра, что ты сделал!

Мальчик жил недолго: на пятый день к вечеру умер, точно уснул.

— Где мальчик? — спросила Маки, очнувшись от бреда.

— Спит, — ответила царица.

— Ничего, я потихоньку, дайте!

Все стояли молча, не двигаясь.

— Дайте же, дайте! — повторяла Маки, оглядывая всех. — Где он? Правду говорите… Что с ним? Умер?

Царица закрыла лицо руками.

— Ну что ж, может быть, и лучше так, — сказала Маки тихо. — Скоро вместе будем.

В ту же ночь, перед рассветом, начала томиться. Уже не металась, не бредила; лежала, вся голая: легчайшая ткань давила ее; плоским, точно раздавленным, растоптанным, как былинка, казалось худенькое тельце, детское, как у восьмилетней девочки; голова с удлиненным черепом — «царская тыковка» — закинута, глаза закрыты, лицо недвижно, и дыханье так слабо, что иногда не знали, дышит ли.

Врач Пенту подносил к губам ее круглое медное зеркало и, когда ясная медь чуть-чуть мутнела, говорил:

— Дышит.

Вдруг открыла глаза и позвала:

— Энра, где Энра?

— Здесь, — ответил царь, нагнувшись к ней, и она зашептала, зашелестела ему на ухо, как сухая былинка:

— Ставни открой!

Он знал, что она боится света, все ставни сразу открыть не посмел, только с одного окна велел откинуть занавес.

— Все, все! — прошептала она.

Все окна открыли настежь. Утреннее солнце залило палату; детские ручки-лучики бога Атона обняли голое тельце.

— Подыми! — прошелестела былинка, и легко, как былинку, он поднял ее. Солнце озарило лицо ее.

— Ахенатон, Радость-Солнца, Сын-Солнца-Единственный! — проговорила она, глядя в глаза его так, что он понял, что это не бред. — Я знаю, что ты…

Не кончила, но царь понял: «Я знаю, что ты — Он».

Вдруг вся затрепетала на руках его, как лист под бурей. Он опустил ее на ложе.

Пенту поднес к ее губам зеркало, но ясная медь уже не помутнела. И детские ручки-лучики Солнца обняли мертвую.

Плач раздался по терему. Женщины плакали, выли неистово, били себя в грудь, рвали на себе волосы, царапали ногтями лица свои до крови, как будто с восторгом отчаянья. Но все было чинно, обрядно, священнодейственно: также плакали за тысячи лет, и через тысячи лет будут плакать так же.

Царь слышал плач, но в сердце его был смех: «Ты — Он!»

VII

— Я хочу похоронить Маки по древнему обычаю, — сказала царица.

— Как хочешь, так и будет, — ответил царь.

Понял, что значит: «по древнему обычаю». В иероглифах и стенописях новых гробниц в уделе Атона не было ни образа, ни имени древних богов; ни молитв, ни заклинаний из древних свитков: Вхождения в свет, Отверзания уст и очей, Книги врат, Книги о том, что за гробом; ни имени, ни образа самого Озириса, воскресителя мертвых.

Как будто только теперь понял царь, что значит надпись в гробнице Мериры: «Да оживит Атон и Уннофер плоть на костях моих». Уннофер — Благое Существо, Озирис — сам царь Ахенатон. Тут был искушающий вызов: «Если ты — Он, победи смерть».

— Я не Он! Я не Он! Я не Он! — хотелось ему кричать от ужаса.

Кроткий изувер, «святой дурак» Пангезий смотрел ему прямо в глаза, как будто спрашивал: «Отречешься ли от дела всей своей жизни, солжешь ли, В-правде-живущий, Анк-эм-маат?» И читал в его глазах ответ: «Солгу!»

Лучшие умастители Фив, Мемфиса и Гелиополя, «божественные печатники, потрошители и резники», работали над телом усопшей царевны Макитатоны.

В Доме Жизни — палате умащений — днем и ночью кипели котлы, варились масти и смолы — бальзам, стиракс, киннамон, мирра и кассия; громоздились поленницы дров — сандала, теревинфа, каннаката, кедра, корицы, мастики и благовонного дерева шуу; в цельных кусках, величиной с кулак, лежали груды пунтийского ладана; пыль стояла облаком над медными ступами, где толклись порошки. Если бы непривычный человек вошел в палату, ему сделалось бы дурно от всех этих пронзительных запахов.

Тридцать дней и ночей тело потрошили, мочили, сушили, солили, смолили, коптили, квасили.

Царь следил за всем. Видел, как из длинного, косого разреза на животе вынимались внутренности; вкладывался, вместо сердца, солнечный жук, Хепэр, из лапис-лазури. Слышал хруст костей, когда ломали нос и длинным кремневым крючком вылущивали мозг.

Вставили в пустые глазницы стеклянные глаза. Волосы на парике, на бровях и ресницах пригладили тщательно, волосок к волоску. Ногти на руках и ногах позолотили. К подбородку привязали узкую, плетеную, в деревянном ящичке, бородку Озирисову, потому что и женщина в воскресении становится мужчиной, богом Озирисом. Наложили на чело повязку бога Ра, бога Гора — на шею, бога Тота — на уши, богини Гатор — на уста. И веретеном завертелась мумия в ловких руках пеленальщиков, завиваясь в бесконечные свивальники, как куколка в кокон.

Изготовили деревянную лунку «подглавья» с начертанной на новом листе папируса молитвой Солнцу — не новому богу Атону, а древнему богу Ра:

«Даруй теплоту под голову его. Имени его не забудь. Прииди к Озирису Макитатону. Имя его — Светозарный, Сущий, Ветхий деньми. Он есть Ты».

Так из маленькой Маки вырастал великий, новый, страшный бог Макитатон.

Тут же, рядом с древней мудростью, была и детскость, дикость древняя: иероглиф змеи в надгробных надписях разрубался пополам, чтобы змея не ужалила мертвую, и подрезывались лапки иероглифных птенцов, чтоб не убежали. Положили в гроб серебряную лодочку, чтобы плавать в ней по Закатному морю; зеркало, белила, румяна, книгу сказок и шашки: мертвый мог играть в них с душой своей; а также игрушки: среди них и разбитую Анкину куклу, склеенную тщательно.

Изготовили надгробное изваяние мумии: птица Ба с человеческим личиком и ручками, душа умершего, положив их на сердце его и глядя с любовью в лицо его, говорила:

«Сердце рожденья моего, сердце матери моей, сердце земное мое, не покидай меня. Ты — Я во мне; ты — мой Ка, Двойник, в теле моем; ты — Хнум, Ваятель, изваявший члены мои».

Изготовили также Озириса Прозябающего: натянули полотно на деревянную раму, начертили на нем облик Озирисовой мумии, покрыли его тонким слоем чернозема и густо засеяли пшеницей. Семена увлажнялись, пока не проросли; тогда стебли подстригли и сравняли гладко, как садовую травку. Это зеленое, весеннее, воскресшее тело Озириса должны были положить в гробницу, рядом с телом покойника. Живые как бы учили мертвого: «Вот семя ожило — оживай и ты!»

Древний обычай нарушен был только в одном: по четырем углам гранитного гроба изваяна была вместо головы Изиды, небесной матери, голова царицы Нефертити, матери земной. Когда она узнала об этом, то в первый раз в жизни возмутилась, восстала на царя. Но поздно было готовить новый гроб.

На сороковой день после царевниной смерти выступило похоронное шествие. Домовину поставили в лодку, лодку — в сани — повозку тех древних дней, когда еще не знали колес; запрягли две пары волов, и медленно заскрипели полозья по белому песку пустыни, как по снегу.

Плакальщицы в голубых одеждах, — цвет неба — цвет смерти, — шли впереди и метали пыль над головами, с однозвучным воем, подобным вою шакалов:

— Плачьте, плачьте, плачьте, сестры! Лейте, лейте, лейте слезы, лейте без конца! На запад, на запад влеките, волы, госпожу свою, влеките на запад! Бедная, ты так любила со мной говорить; что же молчишь, словечка не скажешь? Сколько было подруг у тебя, и вот, одна, одна, одна! Ножки, быстро шагавшие, ручки, крепко хватавшие, связаны, стиснуты, скручены. Плачьте, плачьте, плачьте, сестры! Лейте, лейте, лейте слезы, лейте без конца!

Солнце заходило, когда вошли в Долину Царевен, где, вырубленные в скалах, зияли зевы гробов. Тут же старая смоковница зеленела неувядаемо на мертвых песках и цвел шиповник с медово-розовым запахом: тайно поили их подземные ключи. Пчелы сонно гудели, подобно далеким тимпанам.

Мумию поставили у входа в гробницу, и в черноте зияющего зева солнце залило ее последними лучами. Два жреца, один в личине шакалоглавого Анубиса, другой — сокологлавого Гора, стали по обеим сторонам мумии, и жрец-заклинатель, херхэб, совершая таинство Апра, отверзение уст и очей, начал читать заклинанье по свитку папируса:

— Встань, встань, встань, Озирис Макитатон! Я, сын твой, Гор, пришел возвратить тебе жизнь, соединить кости твои, связать мышцы твои, совокупить члены твои. Я — Гор, твой сын, рождающий отца своего. Гор отверзает очи твои, чтобы видели, уста, чтобы говорили, уши, чтобы слышали; укрепляет ноги твои, чтобы ходили, руки, чтоб делали.

Жрец обнял мумию, приблизил лицо к лицу ее и дохнул из уст в уста.

— Плоть твоя растет, кровь твоя течет, и здравы все члены твои.

— Я есмь, я есмь. Я жив, я жив. Я не познаю тления, — ответил другой, спрятанный за мумию жрец, как будто сама она говорила.

— Ты, бог среди богов, ты преображенный, неуничтожаемый, повелеваешь богам, — возгласил херхэб.

— Я есмь единый. Бытие мое — бытие всех богов в вечности, — ответил мертвец, и мертвые глаза заблестели, живее живых. — Он есть — я есмь; я есмь — Он есть!