Мессия — страница 7 из 44

Дио, вглядываясь в это лицо, все хотела что-то вспомнить и не могла. Вдруг вспомнила.

В загородном, близ Фив, Чарукском дворце, где родился и провел детство Ахенатон, видела она изваянную голову его: мальчик, похожий на девочку; круглое, как яичко, лицо, с детски-девичьей прелестью, тихое-тихое, как у бога, чье имя: «Тихое Сердце».

Снится иногда человеку райский сон, как будто душа его возвращается на свою небесную родину, и долго, проснувшись, он не верит, что это был только сон, и все томится, грустит. Такая грусть была в этом лице. Длинные ресницы опущенных, как бы сном отяжелевших, век казались влажными от слез, а на губах была улыбка — след рая — небесная радость сквозь земную грусть, как солнце сквозь облако.

«Неужели эти два лица одно?» — думала Дио. Точно в бреду, прекрасное лицо искажалось, становилось дряхлым страшилищем, и страшнее всего было то, что сквозь новое сквозило прежнее.

— Ну что, не узнаешь? — шептал ей Пентаур; ужас был в шепоте его и смех — торжество над врагом. — Да, трудно узнать. А ведь это он, он сам, Радость-Солнца, Ахенатон!

— Как смели так надругаться над ним! — воскликнула Дио.

— Кто посмел бы, если бы сам не хотел? Сам учит художников не лгать, не льстить. «В-правде-живущий». Анк-эм-маат, назвал себя сам, — и вот в чем правда; не захотел быть человеком, — и вот чем стал!

— Нет, не то, не то, — произнес чей-то голос за спиною Дио. Она оглянулась и увидела Иссахара, сына Хамуилова.

— Нет, не то. Злее, хитрее обман! — говорил он, глядя в лицо изваянья.

— Какой обман? — спросила Дио.

— А вот какой, слушай пророчество: «Сколь многие ужасались, глядя на Него; так обезображен был лик Его, больше всякого человека, и вид Его — больше сынов человеческих. И мы отвращали от Него лицо свое. Но Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни. Казнь мира нашего была на Нем, и ранами Его мы исцелились». Знаешь, о Ком это сказано?.. А этот кто? Проклят, проклят, проклят обманщик, сказавший: «Я — Сын».

Медленно, как будто с усилием, отвел он глаза от лица изваянья, взглянул на Дио, наклонился и шепнул ей на ухо:

— Первосвященник Амона ждет тебя сегодня в третьем часу по заходе солнца.

И, накинув плащ на голову, вышел из храма.

Долго стояла Дио в оцепенении. Задумалась так, что не слышала, как Пентаур дважды окликнул ее, а когда он тихонько прикоснулся к руке ее, вздрогнула.

— Что ты? О чем думаешь? — спросил он.

— Так, сама не знаю, — ответила она со смущенной, как будто виноватой, улыбкой и, помолчав, прибавила:

— Может быть, все мы не знаем о нем чего-то самого главного…

И, еще помолчав, воскликнула с такою мукою, казалось Пентауру, с какою умирающий от жажды просит пить:

— О, если бы знать, кто он, кто он, кто он!

V

Тутанкатон-Тута пустил о себе слух, будто он сын царя Аменхотепа IV, Ахенатонова отца. Тутина мать, Меритра, была царскою наложницей, из однодневных, каких у царя было множество. Но злые языки уверяли, что Тута сын не царя, а царского тезки, Аменхотепа, начальника Межевого приказа. Благодаря матери маленький Тута получил сан царевичева сверстника и быстро пошел в гору: царский постельничий, главный опахалоносец одесную благого бога-царя, казначей царского дома, хлебодар Обеих Земель, великий ревнитель ученья Атонова и, наконец, царский зять, супруг Анкзембатоны, двенадцатилетней царской дочери.

Никто не умел так набожно, как он, закатывать глаза и шептать таким елейным шепотом: — О, сколь спасительно учение твое, Уаэнра, Сын Солнца Единородный!

И сочинять таких благочестивых гробничных надписей.

«Рано вставал каждое утро Сын Солнца, Ахенатон, дабы просвещать меня светом своим, ибо я был ревностен в исполнении слова его», — сказано было в одной из этих надписей. И в другой: «Тебе последовал я, Боже, Атон-Ахенатон!»

Это отожествление царя с богом казалось нелепым и кощунственным, потому что всем было известно, что Атон — Отец, а царь — Сын. Но когда узнали, что в этих словах выражено тайное учение царя о совершенном единстве Отца и Сына, то все ахнули, дивясь Тутиной хитрости.

Царедворцы старались наперерыв похулить старого бога Амона. Но Тута и в этом превзошел всех: заказал себе плетенные из золотых ремешков лапотки с Амоновым ликом на подошвах, чтобы с каждым шагом попирать окаянного. И все опять ахнули — поняли, что он далеко уйдет в этих лапотках.

В Нут-Амок, Фивы, послан был Тута в сане царского наместника, для исполненья двух указов: об отнятьи у жрецов гробничных земель и о поругании бога Хонзу, Амонова Сына.

Когда Дио вошла в Белый Дом наместника, знакомый старичок-служитель встретил ее низкими поклонами и хотел доложить о ней его высочеству. Но, узнав, что Тута ужинает с начальником ливийских наемников, Менхеперра, человеком ей неприятным, она сказала, что подождет, прошла во внутренний покой и легла на низкое дневное ложе. Глядя, как вечернее солнце сквозь узкие и длинные окна-щели под самым потолком откидывает на белизну его косые розовые четырехугольники, опять глубоко задумалась, как давеча, в притворе Гэм-Атона: «ехать — не ехать?»

Устала думать, задремала. Две большие мухи жужжали у нее над самым ухом, точно спорили: «ехать — не ехать?»

Вдруг очнулась и поняла, что это не мухи жужжат, а кто-то шепчется очень близко, над самым ухом ее. Оглянулась — никого. Шептались в соседнем покое, за решетчатой стенкой, завешенной ковром; египетские горницы разделялись иногда для прохлады такими стенками. Двое шептавшихся сидели, должно быть, на полу, на циновках, рядом с ложем, на котором лежала Дио.

— Эх, изжога проклятая, — слышался один из двух шепотов, почтенный, старческий.

— Это от гусиной печенки, тятенька, — ответил другой, тоненький, почтительный. — Хочешь телеку? Лучше нет, как телек, для желудка; с лимонцем-кардамонцем, освежительно!

— Пей и ты, Воробей!

— За твое здоровье, тятенька.

— Что ты меня тятенькой зовешь?

— Из почтенья: благодетель — все равно что отец!

— Это хорошо, что ты стариков почитаешь. А Воробьем тебя за что прозвали?

— За то, что из всякого дельца клюю по зернышку, как из навозной кучки воробушек.

— Полно, брат, не прибедняйся: хапнул, небось, намедни от кладбищенских воров человека со свинкою.

Дио вспомнила, что человек, держащий за хвост свинью — иероглиф лапис-лазури, любимой взятки египетских чиновников, — Хез-бэт: хез — «держать», бэт — «свинья»; и что кладбищенские воры недавно ограбили могилу древнего царя Зеенкеры.

— Ну так вот, я и говорю: глуп Ахмес, сын Абана, ждать добра от него нечего, — продолжал старческий шепот. — Глупого в ступе толки вместе с зерном — не отделится от него глупость его, и лучше встретить лютую медведицу в поле, чем глупого в доме.

— Чем же он так глуп, тятенька?

— А тем, что носа по ветру держать не умеет. Неспокойно в городе, а тут еще ливийские наемники, жалованья полгода не получавши, бунтуют. А он, дурак, бунта боится пуще всего. Вот и обрадовался, как пришло намедни из царской казны жалованье; тотчас велел отправить для раздачи. Ну, а я, не будь глуп, ничего ему не сказавши, отправку задержал и донес о том его высочеству, государю наместнику. И что ж бы ты думал? Благодарить изволили, назвали умницей, потрепали по щеке и взять к себе на службу обещали. Ловко?

— Ловко, тятенька! У кого учиться, как не у тебя?.. Ну, а если и вправду начнется бунт, — беда?

— Кому беда, а кому польза. Глупый в огне горит, а умный на нем руки греет…

Шепот сделался так тих, что Дио перестала слышать. А потом опять громче:

— Не может, не может этого быть, тятенька! У кого на такое дело рука подымется?

— Иссахара, сына Хамуилова, знаешь?

— Да ведь он трус, куда ему, Иаду — Пархатому!

— Трус, да бешеный. Все они таковы, Иады: трусы, а как до ихнего Бога дело дойдет, лезут на стену… Да тут и не он один: он только нож в руке, а рука за ним сильная. Скоро, брат, такие начнутся дела, что в обоих ушах зазвенит!

— Ох, тятенька, страшно…

— А ты не робей, Воробей, — будешь соколом!

Дио слушала, и сердце у нее билось так, что казалось, услышат за стенкой. Понимала, что где-то очень близко готовится злое и подлое дело против царя, — и сама она в нем как будто участвует; не оттого ли и мучается так: «ехать — не ехать?»

Вдруг из соседнего покоя, не того, где шептались, а другого, послышались шаги. Обе половинки дверей распахнулись, и тихо-тихо, как тень, вошла в них огромная, черная охотничья кошка, полупантера, а за нею, как будто ее почетные спутники, — скороходы, опахалоносцы, телохранители; и, наконец, ступая босыми ногами — обувь снималась в домах, — так же тихо, как кошка, вошел молодой человек небольшого роста, легкий, ловкий, стройный, с обыкновенно-приятным лицом, в простой белой одежде, в черном, гладком парике, в широком, до половины груди, ожерелье, с длинным, в руке позолоченным деревянным посохом, увенчанным золотым изваяньицем богини Маат — Истины. Это был настоящий или мнимый сын царя Аменхотепа, царский зять, наместник Фив, Тутанкатон.

Подойдя к резному, из слоновой кости и черного дерева, креслу, стоявшему посередине комнаты, на низком помосте, между четырех столбиков, он сел на него. Дио подошла к нему и стала на колени. Он поцеловал ее в лоб и сказал:

— Радуйся, дочь моя! Милость бога Атона да будет с тобою! Ступайте все, — прибавил, обернувшись к спутникам.

Когда все вышли, он встал, подошел к ложу, сел на него с ногами, взглянул на Дио и молча указал ей на место рядом с собою, но сделал это не очень заметно, а как бы надвое: захочет — увидит, не захочет — нет. Не увидела — села против него, на складной ременчатый стул.

Кошка подошла к ней и начала тереться об ее ноги, тыкаясь мордой в колени и слишком громко, не по-кошачьи, мурлыкая. Дио не любила кошек, а этой особенно: ей казалось, что это огромная, черная, скользкая гадина. С Тутой никогда не разлучалась она: всюду ходила за ним, как тень.