Полчаса спустя, опираясь на локоть каммерфрау, появилась Ксюша — белая как мел, сильно похудевшая, с мутным взором; тем не менее чёрный бархат платья с чёрной накидкой на волосах шли ей необычайно. Слабо поклонилась при входе.
— Сядьте, Адельгейда. Лотта, помогите ей и оставьте нас.
— Слушаюсь, ваше величество...
Женщина сидела недвижно, как изваяние. Даже не моргала. Государь пододвинул ей наполненный кубок:
— Пригубите граппы. Подкрепитесь немного.
Разомкнув слипшиеся губы, Евпраксия ответила:
— Не могу. Не буду.
— Я приказываю вам.
— Даже мысль о вине мне невыносима.
— Если вы не выпьете, я заставлю силой.
— Вы бесчеловечны, ваше величество.
— Да, я монстр. Богохульник, еретик, дьявольский приспешник — разве вы не знаете, как меня зовут на базарных площадях?
— Я давно не ела. Крепкое вино мне закружит голову.
— Вот и хорошо, потому что на трезвую голову не поговоришь.
— Это вы так считаете.
— Это я так считаю. Пейте, пейте.
Еле подняла кубок и дрожащей рукой поднесла ко рту. Сделала глоток, а потом неожиданно ещё несколько. Но остановилась, опустила сосуд на стол и прикрыла веки.
Генрих произнёс:
— Вот и замечательно. А теперь выслушайте меня.
У супруги дрогнули ресницы, и она взглянула на императора несколько осмысленней. Задала вопрос:
— Вы со мной разводитесь?
Он слегка даже умилился:
— Нет.
Помолчал и продолжил:
— Впрочем, что скрывать, — вызывая вас, я намеревался сказать, что действительно разрываю с вами. Но в последнее мгновение передумал.
Адельгейда тихо спросила:
— Что же повлияло на ваше решение?
— Вы.
— Я? Не разумею.
— Просто появились и сели. Вся такая хрупкая, удивительная, воздушная. Понял, что хочу вас. Тут, немедленно, прямо на ковре у камина. — Самодержец дотронулся до её запястья, но она отдёрнула руку, в страхе отшатнувшись.
Выкрикнула жалобно:
— Нет! Оставьте! Это невозможно.
— Что ещё за глупость? — Муж поднялся.
Евпраксия выставила ладонь, отстраняясь от него в ужасе:
— Только не сегодня! Пять часов назад умер Лёвушка!..
— Да, я помню. И скорблю не меньше, чем вы. И желаю немедленно подарить жизнь новому созданию. — Наклонившись, он поцеловал её в лоб.
— Нет, не надо!
— Вы моя жена и не смеете мне отказывать. — Генрих целовал уже её брови, веки, скулы.
Ксюша отворачивалась, хрипела:
— Вы пьяны... вы не отдаёте себе отчёта...
Император не отступал:
— Полно, не упрямьтесь... Я вас обожаю... Если не хотите меня потерять... Сжальтесь надо мной... — И с животной жадностью впился в её раскрытые губы.
Евпраксия схватила серебряный кубок и заехала немцу по затылку. Но замах получился слабый, и металл по касательной лишь прошёлся по его волосам. Тут монарх сразу рассердился и, взглянув ей в лицо, воскликнул:
— Ах ты маленькая мерзкая тварь! Бить меня, супруга? — и наотмашь хлестанул её по одной щеке, а потом по другой.
Заслонив лицо руками, женщина заплакала. Кесарь, приходя в ярость, только распалился:
— Убери локоть! Убери локоть, я сказал! — и с такой чудовищной силой вдруг нанёс ей удар под подбородок, что она, вылетев из кресла, рухнула навзничь на ковёр, чуть не раскроив себе череп об основание камина.
Встать уже не успела. Он ударил снова, а потом бесцеремонно, грубо и разнузданно овладел ею на полу, приговаривая со злобой:
— Вот! Вот! Я тебя научу вежливости! Навсегда забудешь, как перечить своему господину! — и от каждого толчка вожделенно всхрапывал.
Чтоб не видеть его налитое кровью лицо, краснота которого усиливалась отблесками пламени в камине, Евпраксия зажмурилась и закинула голову назад, выгибая шею. Из груди её вырвался стон брезгливости. Ногти впились в ковёр, и она с отчаянием поняла, что сдаётся, что её протестующий разум отступает перед мощными импульсами тела, вспоминающего прежние радости их взаимного единения. И уже стонала от сладострастия.
По обыкновению, Генрих не отпускал её больше часа. Был неутомим и довёл до полного изнурения. Пережив четыре или пять пиков удовольствия, государыня больше не могла чувствовать и двигаться, даже думать. И когда монарх наконец поднялся, продолжала лежать в прострации, заголённая и измученная совсем.
Приводя одежду в порядок, он проговорил:
— Поднимайтесь, ваше величество, хватит симулировать отвращение к происшедшему. Я же видел: вы и сами заходились от радости, просто ваш паршивый характер вам не позволяет в этом признаться. Опустите юбки. Вдруг сюда войдут и увидят? Ну, давайте, давайте руку, я вам помогу.
Адельгейда зашевелилась, скрыла наготу, но руки не подала, пятясь, отползла, встала, опираясь на лежащее кресло, посмотрела на государя, раздувая ноздри:
— Можете меня вновь ударить. Можете повесить, отрубить голову, бросить с камнем на шее в Адидже. Только всё равно я скажу. Вы подонок, ваше величество. Грязная, зажравшаяся свинья. Всё, что говорят о вас на базарных площадях, истинная правда.
Генрих рассмеялся:
— Кипятитесь, кипятитесь, сударыня. После драки кулаками не машут.
Вытащив из-за пояса платок, Ксюша вытерла им губы и влагу, появившуюся в носу. Сухо заключила:
— Вы напрасно торжествуете раньше времени: драка ещё не кончена. Я вам отомщу. Страшно отомщу. И за «Пиршество Идиотов», и за Лёвушку, и за это насилие.
Император поморщился:
— Прекратите нести околесицу. Что вы можете? Ничего. Завтра после погребения я уеду. Вас же прикажу охранять вчетверо серьёзней. Вы теперь и шагу не ступите без присмотра. — Он открыл кувшин с граппой и отпил прямо через край; выдохнув, сказал: — И молите Бога, чтобы Он даровал вам беременность. Если будет мальчик, обещаю, что забуду навсегда вашу непочтительность. — Позвонил в колокольчик: — Позовите Берсвордт. Пусть проводит её величество. Наше сегодняшнее общение окончено.
Утром государыне принесли известие ещё об одной смерти: у себя в комнатёнке, не перенеся угрызений совести от кончины мальчика, наложила на себя руки Груня Горбатка.
Пятнадцать лет спустя,Киев, 1107 год, лето
Мономах, вызволив сестру из Андреевской обители, свёз её сначала в княжеский дворец к Святополку, их двоюродному брату, и на все протесты Янки возвратить обратно возмутительницу спокойствия отвечал отказом, а когда Евпраксия за пару дней стала чувствовать себя лучше, счёл за благо переправить её в Вышгород, к матери-княгине. Та обрадовалась немало, угощала пасынка и дочь самыми достойными яствами. Причитала при этом:
— Тэвочки моя, ты такой есть худючий и бледный! Надо больше кушать. Пить кумыс и катык, в лес ходить и на речка, лакомиться ягода, молёко и мёд. Мы тебя быстро поправлять, очень опекать.
А Опракса спрашивала у брата:
— Как мне быть, Володюшко? К Янке не вернусь, это вне сомнений. Но куда податься? Ведь иные женские монастыри Киева побоятся теперь меня принять. А в другой какой-нибудь город уезжать не хочу. Тут под боком маменька, Катя, Васка. Как же я без них?
Мономах не знал, что ответить, пожимал в задумчивости плечами:
— Надо покумекать, дело непростое... Заодно решить с Катериной — ей-то оставаться в Андреевской обители тоже ведь нельзя. Злыдня Янка будет вымещать на сестре все свои обиды. В гроб загонит девку.
Евпраксия крестилась:
— Господи Иисусе! Помоги Хромоножке и не допусти измывательств над сим ангельским созданием.
— Да, она из нас самая невинная.
Не успел Владимир и дня погостить у мачехи, как из Киева прискакал нарочный: Святополк сообщал, что Переяславль осадили половцы во главе с Боняком, надо поспешать городу на выручку. Князь заторопился и велел немедля седлать коней. Евпраксия вышла проводить брата. Он сказал на прощание:
— Вот какая мысль посетила меня внезапно. Может, бить челом Феоктисту — настоятелю Печерской обители? Он один отважится не бояться Янки. Монастырь-то его мужской, но к нему примыкает несколько женских келий — для монахинь из княжеских и боярских семей. Там-то тебе и место.
Оживившись, она кивнула:
— Было бы неплохо. Жаль, что не успеешь выступить ходатаем за меня.
— Может, и успею, Бог даст. Если что, я пришлю человека с весточкой. — И вскочил в седло.
— Благодарна тебе за всё, мой спаситель и избавитель. Да хранит тебя Небо от напастей и тяжких ран! — Осенила его крестом.
— Будь здорова, милая. Помолись за меня и моё семейство.
Он действительно улучил момент среди воинских сборов в дорогу и заехал в Печерский монастырь. Феоктист был сухонький маленький старик лет примерно семидесяти, но достаточно крепкий и жизнерадостный. Пригласил Мономаха за стол, угостил сбитнем и ватрушками, а по ходу трапезы внимательно выслушал. Покачал головой сочувственно:
— Вот ведь Янка какая, право. Я и раньше знал, что она своих сестёр держит в чёрном теле, спуску не даёт за малейший проступок, но про эти зверства слыхом-то не слыхивал — чтобы запирать и держать на воде и хлебе, плоть свою истязать насильно — власяницей да плетью? Будто не христианка, а ирод. Да ещё кого — сводную сестрицу, порождение собственного батюшки? Просто удивительно...
— Янка невзлюбила княгиню Анну с самого начала, не желала признавать мачехой — может, оттого что они ровесницы, может, оттого что та половчанка... Я сие не ведаю... А потом эта нелюбовь перешла на троих ея деток. В меньшей степени на покойного Ростислава Всеволодича — он и Янка общались мало. И в каких-то несуразных формах — на Опраксу и Катю Хромоножку. С тех, я думаю, пор, как они отправились в школу для девочек при Андреевском монастыре, а сестра уже была там игуменьей.
Феоктист продолжил:
— А уж как княжна вернулась из немецких земель, Янка точно с цепи сорвалась — вроде нет других предметов для разговора, кроме как ругать Евпраксию. Уж такая она сякая, немазаная, «сука-волочайка», Господи, прости!
Мономах сказал: