У него в глазах вспыхнула весёлость:
— Почему бы нет? Буду рад услужить милой даме и приятному человеку.
— Не смутит ли вас моя репутация — разведённой, низложенной императрицы? И не испугает ли вероятная болезненная реакция Генриха?
Рыцарь рассмеялся:
— О, наоборот! Щёлкнуть его по носу — очень даже славно. Мы давно поссорились, он не выполнил ни один из своих посулов, так что я имею полное право пренебречь и моими. — Великан поцеловал её руку. — Ждите же сигнала, ваша светлость. Я заеду за вами обязательно.
Русская проводила бургундца долгим взглядом. Осенила себя крестом. Мысленно сказала: «Это мой единственный шанс вырваться отсюда». И вздохнула горько.
А пока продолжала жить у Конрада. До неё дошли вести, что Клермонский съезд поддержал Урбана II, выступившего с призывом брать Иерусалим. Всю кампанию взяли на себя, кроме де Бульона, два французских герцога и один южно-итальянский. Бывшая государыня начала готовиться в путь.
Но в начале осени 1095 года вместо сигнала от Готфрида получила весточку из Киева. Передали её по цепочке иудейских купцов — через Лейбу Шварца. Ксюша, давно отвыкшая от кириллицы, долго разбирала витиеватые строки.
«Адельгейде, императрице Священной Римской империи, вдовствующей маркграфине фон Штаде и великой княжне Киевской Евпраксее Всеволодовой бьёт челом ея родная сестрица Катерина, ныне послушница Андреевского монастыря.
Многие тебе лета! И тебе, и супругу твоему, императору Генриху Четвёртому! Бог даст, ты узришь грамотку скромную сию глазыньками своими ясными.
В первых строках этого письмеца я принуждена поведать тебе скорбную, плачевную весть. Батюшка наш, Всеволод Ярославов, внук Володимеров, князь великий Киевский, отдал Богу душу в середу, месяца априля, в 13 день 6601 лета от Сотворения Мира. Погребли его в 14 день на Страстной неделе, положа во гроб в храме Святой Софии. Мы, прощаясь с ним, плакали зело, бо он был добр, аки Моисей, мудр, аки Соломон, и прекраснодушен, аки Иоанн Предтеча. Но теперь ему в райских кущах по достоинству воздастся по делам его. Мы же, грешные, оставаясь сиротами на земле, молимся за бессмертную тятенькину душу.
Помолись и ты, милая сестрица, не забыв о нас — матушке нашей Анне, братце Володимере Мономахе, о сестрице Янке и, конечно же, обо мне, недостойной рабе Божьей.
Братец же наш сводный Володимер Мономах, следуя заветам отеческим — мир хранить на Руси Святой, — не стремился сесть на Киевский стол, а послал за нашим двоюродным братцем Святополком в Туров, бо тот Святополк — Изяславов сын, и по старшинству должен править. И явился Святополк в Киев, и народ встречал его хлебом-солью. Володимер же уехал править в Чернигов, а наш братец Ростислав — в Переяславль.
В сё же время пришли к Святополку половцы на поклон, бо желали мира. Святополк же окаянный не послушал свою дружину и старцев киевских, взял послов в полон и закрыл в тёмной, испросив за них выкупа немалого. Как прознал про то половецкий хан Тугорхан, так пошёл на нас. Было его полков видимо-невидимо. Святополк же послал за помощью ко Володимеру с Ростиславом. Те пришли, и была сеча злая на брегах Стугны. Налетели половцы, аки звери лютые, побежали русичи и пошли через речку вброд. И узрел Володимер, что течением несёт Ростислава, тонет он. Бросился на выручку — да не смог спасти. Так преставился в сие лето брат наш единокровный Ростислав Всеволодов, Царствие ему Небесное! Тело его в Стугне отыскали ввечеру, принесли в Киев, и мы плакали по нему зело, ведь ему было лет всего 23. И отпели его, и погребли тож во храме Святой Софии, рядышком со гробом родителя нашего. Володимер же Мономах удалился с остатками дружины в свой Чернигов, будучи в великой печали.
Долго воевал Святополк с неприятельскими полками, и погибли многие, и был глад и мор в городах и весях. Но в конце концов замирились все, Святополк же взял в жёны дочку Тугорхана. Володимер сел в Переяславле. А ещё была саранча в то лето, аугуста в день 26, и поела всякую траву и много жита.
В остальном же живём по-старому, молим Господа нашего Иисуса Христа о милости Божьей. Я в послушницах с весны, и Андреевская обитель стала мне вторым домом. Сводная наша сестрица Янка всё такая же — мрачная, суровая, будто хладом от нея веет. Ну да Бог с ней!
От жидов киевских, приезжавших с Неметчины, мы прознали о преставившемся сыне твоём и о неурядицах у тебя в семействе. Не тужи, милая сестрица, бо на то воля Вседержителя. Да хранит тя Провидение и да укрепят тя робкие мои словеса сии.
Остаюсь за сим любящей сестрицею Катериной по прозвищу Хромоножка.
Писано во стольном граде Киеве, месяце марте в 9 день 6603 лета от Сотворения Мира и 1095 лета от Рождества Христова».
Прочитав письмо, Адельгейда, разумеется, сильно расстроилась. Вспоминала родителя, доброго, могучего, как он брал её в детстве к себе на колени, гладил по головке и приговаривал: «Девица-красавица, пошто губки надула? Глянь, как солнышко светит, лютики-цветочки растут, птахи заливаются. Благодать! Каждому отпущенному дню на земле радоваться надоть!» Вот и кончились его дни. Бедный тятенька! Умер, не простившись со своей дочкой-неудачницей. Доведётся ли ей когда-нибудь оказаться в Святой Софии и прильнуть щекой к его усыпальнице? Да ещё — брата Ростислава? Он всегда смотрел на Опраксу и на Катю свысока. Нет, не обижал, но и не дружил. Лишь однажды отогнал, помнится, от Ксюши злобного дворового пса, чуть не укусившего её за ногу. Та сказала (ей в ту пору было лет восемь): «Ох, спаси тя Боже, брате!» Он ответил хмуро: «Осторожней будь. Как в другой-то раз не окажется меня рядом?» Да, не оказалось... Некому защитить её теперь. И приедет ли за ней герцог де Бульон?
1096 год выдался для бывшей императрицы очень непростой. Главной ненавистницей её сделалась, помимо фон Берсвордт, ставшей каммерфрау молодой итальянской королевы, и сама Констанция. Юная капризная скандинавка, избалованная и вздорная, некрасивая и зловредная, невзлюбила русскую с самого начала. Не исключено, что дошли до неё несуразные слухи о любовной связи мачехи и пасынка... Словом, по мере проживания под одной крышей ненависть жены Конрада возрастала неукротимо. То ли ревность была причиной, то ли зависть к красоте Ксюши, не иссякшей, несмотря на её невзгоды, то ли просто адское желание мучить беззащитную женщину... Евпраксия старалась реже выходить из своих покоев, посещала церковь Сан-Микеле только по воскресеньям и присутствовала на общих застольях лишь по праздникам. Но Констанция даже в эти редкие случаи их общения говорила дерзости — что-то вроде: «До чего ж бывают наглыми люди — пригласили их погостить недельку, а они не уезжают годами!» Разумеется, тут не обходилось без влияния Берсвордт...
Ксюша ждала герцога де Бульона как манны небесной. Но бургундец не ехал и не ехал. Оставалось одно развлечение — зоосад.
Надо сказать, что шестнадцатилетняя королева привезла с собой из Неаполя целый зверинец — льва, пантеру, нескольких павлинов, выводок шимпанзе и удава. Клетки разместили в саду замка, и специально нанятый слуга задавал корм животным. Конрад с удовольствием демонстрировал всем своим гостям собранную фауну и хвастливо обещал в скором времени завести у себя крокодила и слона. Гости поражались и ахали.
Адельгейда тоже, прогуливаясь в саду, наблюдала за обезьянами и хищниками, иногда кормила павлинов. И установила добрые отношения с Филиппо, что служил при клетках. А тем более итальянец проявлял естественный интерес к Паулине; Шпис пока не сдавалась, между ними шла тонкая игра, и влюблённый нередко жаловался хозяйке:
— Я ведь с добрыми намерениями, поверьте. Если она захочет, то могу жениться.
Бывшая императрица смеялась:
— Сами разбирайтесь и не впутывайте меня!
— Нет, ну, если спросит вашу светлость — дескать, как ей быть и на что решиться, вы уж поддержите меня и скажите, что Филиппо — человек неплохой, и к вину склонность не имеющий, и свои обязанности исполняющий рьяно.
— Хорошо, скажу.
— Очень вам буду благодарен.
А служанка относилась к ухаживаниям служителя зверинца как-то несерьёзно, с долей иронии. Отвечала на вопросы Опраксы:
— Разве это мужчина? Тьфу! Словно в поговорке — ни кожи, ни рожи. Я таких не люблю. Настоящий мужик должен быть большим, косолапым и мохнатым — как медведь. А мозгляк Филиппо носом не вышел. И другими своими конечностями...
Но однажды в августе итальянцу удалось уговорить Паулину прогуляться в город — побывать на празднике апостола Павла, ведь она, Паулина, тоже это имя носила. Евпраксия дала согласие:
— Ну конечно, сходи, развлекись, развейся. А не то закиснешь в четырёх стенах, сидючи со мною.
— Как-то боязно оставлять вас одну.
— Перестань, не придумывай глупостей. Конрад выделил мне охрану, посторонний в мои покои не прошмыгнёт.
— Посторонний — нет, а вот кто-нибудь из «своих»... Вы ведь понимаете, про кого я!
— Разумеется. Но не думаю: мы с фон Берсвордт перестали общаться, и, надеюсь, она забыла все свои угрозы.
— Вашими б устами... Только мне тревожно чего-то.
— Я тебе приказываю идти!
— Хорошо, хорошо, как знаете...
После её ухода Адельгейда читала книгу — сборник произведений Иоанна Златоуста на греческом, а потом как-то заскучала, затомилась и решила спуститься в сад.
Было очень жарко и тихо: половина обитателей замка удалилась в город на праздник, остальные пережидали полуденное пекло под крышей. Звери тоже томились в клетках, и особенно удав, кожа которого сильно пересыхала. Шимпанзе приветствовали Опраксу радостными визгами, стали ей протягивать миски для питья. Та взяла ведёрко и пошла к бочке, где копилась вода. Напоила обезьян и павлинов, окатила удава, но к пантере и льву приблизиться побоялась — только издали пожала плечами: извините, мол, ничего не могу поделать. Лев смотрел на неё тоскливо, развалясь на полу, тяжело дышал. А зато пантера, спрятавшись в тенёк, наблюдала за бывшей государыней зорко — золотисто-зелёными сверкающими глазами, кончик её хвоста нервно вздрагивал.