Месть Адельгейды. Евпраксия — страница 51 из 68

— О, немало! Генрих очень мил и невероятно заботлив. Не даёт скучать, каждый раз выдумывает новые потехи: то зовёт певцов-миннезингеров, то устраивает мистерии в храме. А намедни слушали галльского сказителя — о бесстрашных подвигах рыцаря Роланда. Всем зело потрафил.

— Мой такого не любит, — говорила подруга. — Книжек не читает и на мессы не ходит. На уме — скачки да турниры, игры в кости да бои петухов. Но зато в алькове — превеликий кудесник и Геркулес. Не даёт мне роздыху от вечерней до утренней зорюшки. — И они обе хохотали, закрывая носики надушенными платочками.

Вскоре молодожёны отбыли из Штаде в замок Грюнберг, отошедший в собственность Людигеро-Удо после смерти отца. Жизнь у Генриха Длинного и его жены вновь вошла в привычные берега: муж с утра занимался делами, слушал отчёты управляющих многочисленными хозяйствами, сборщиков податей, принимал городских ратманов, разбирал прошения горожан и селян; Адельгейда давала указания стольнику, заведующему графской кухней, ключнику и горничным; после службы в церкви иногда выезжали на конные прогулки, иногда бывали в гостях у соседей; вечерами слушали чтение вслух рукописных книг, привезённых из Гамбурга, Бремена и Кёльна, и домашний орган; спать ложились рано — не позднее половины девятого. Молодая чета относилась друг к другу с нежностью, растянув тем самым медовый месяц более чем на год. Но пришла весна, а с весною — Пасха, на которую прикатили из Грюнберга младший брат и его беременная жена. Тут-то и случилось непоправимое.

Нет, вначале праздник шёл, как ему положено: люди из окрестных селений зажигали факелы и ходили с ними по холмам да долам, прыгали над большими кострами и пускали с берега в воду горящее колесо телеги, а в конце спалили чучело зимы из соломы. Парни танцевали с мечами, а красиво одетые девушки распевали песни на улицах города и за это получали гостинцы. Но на третий день между братьями фон Штаде приключилась ссора. Оба сильно выпили и повздорили из-за пожелания Людигеро-Удо получить в кормление новые угодья в Нордмарке. «У меня жена на четвёртом месяце, — заводился младший, — ты обязан это учесть и пойти на уступки». — «Я не стану делить земли предков, — огрызался старший. — И того, что уже имеешь, хватит на целый выводок детей». Слово за слово — чуть не подрались.

Рано утром разобиженный муж Агнессы, прихватив супругу, удалился обратно в Грюнберг. А к полудню того же дня Генрих Длинный неожиданно потерял сознание, начал бредить, звать на помощь, и его трясло от озноба. Вызванный из города лекарь сделал кровопускание, но от процедуры графу стало хуже. Вечером он скончался.

Хоронить его приехала вся округа. Адельгейду, то и дело падавшую в обморок от горя, под руки вели тётя Ода и вернувшаяся с мужем из Грюнберга Мальга. Гроб с умершим опустили в саркофаг рядом с саркофагом его отца.

А при выходе из собора тётя Ода сообщила племяннице по-немецки:

— Знаешь, у императора тоже ведь несчастье.

— Да? Какое? — безразлично спросила Ксюша.

— У него в Италии умерла жена, Берта...

Евпраксия вздрогнула, сопоставив оба происшедших события. У неё подогнулись ноги:

— Господи Иисусе! Я теперь пропала...

Двадцать лет спустя,Германия, 1107 год, осень


Прямо с пристани Герман и Опракса поспешили к дому Удальриха фон Эйхштеда. Двухэтажное здание было невелико, мало отличалось от остальных, соседних; красно-коричневая черепитчатая крыша узким клином упиралась в осеннее небо, из неё торчала длинная кирпичная труба; водосточные желоба шли по бокам; камни первого этажа вылезали из булыжников мостовой серыми огромными глыбами, а второй, в деревянных квадратах и треугольниках, выложенный красными кирпичами, выглядел воздушнее и как будто бы веселее. У дубовых окованных дверей притулились два фонаря. Чтобы вызвать привратника, надо было стучать деревянным молотком в деревянный круг.

Но в дверях появился не привратник, а сам Удальрих — сильно постаревший и полысевший. Волосы у него топорщились, как и прежде, но намного более редкие, смахивали на перья плохо ощипанной сморщенной курицы. Кожа под глазами отвисла, а во рту не хватало нескольких зубов. И вообще бывший первый рыцарь императора походил на дряхлого облезлого пса. Правда, со зрением у него было всё в порядке, потому что, увидев Евпраксию, тут же ахнул и задрал брови в удивлении:

— Бог ты мой! Уж не сон ли это? Адельгейда, ваше величество! Да какими ж судьбами? Герман! Ваше высокопреподобие! Вот так гости! Проходите, пожалуйста... — Взяв горящую свечу, осветил ступеньки. — Я сегодня один: отпустил слугу навестить умирающую мать. Больше никого в доме нет: я да он. Так, по-холостяцки живём. Предаюсь молитвам, чтению богословских книг и ухаживаю за телом его величества...

Герман обронил:

— Неужели? Мы ведь, собственно, из-за этого и приехали...

Рыцарь усадил их за стол и принёс с кухни незатейливую еду — ветчину, хлеб и сыр, огурцы и яблоки. Водрузил пузатую бутылку с вином, оплетённую соломкой. Предложил помянуть Генриха. А потом рассказал:

— Года два назад сын с отцом повздорили. Мы пытались их примирить — да куда там! Оба стояли насмерть, оба желали править. И его величество устремился в Майнц, где маркграфы и герцоги собирали сейм, чтобы власть отдать одному из Генрихов и покончить с неразберихой в стране. Ну так вот. Как сейчас помню: Рождество провели во Франкфурте, а тридцатого декабря поскакали в Майнц. И почти сразу нарвались на засаду!

— Чью? — спросил Герман.

— Генриха-младшего. И попали в плен. Привезли нас в замок Бекельхайм, где епископ Шпейерский Эйнхард вышел навстречу императору. Генрих Четвёртый спрашивает его: «Как мне понимать этот балаган?» А епископ, поскрёбыш, гадко ухмыляется и ему отвечает: «Здесь не балаган, ваше величество, а конкретное историческое событие: отречение императора от престола». Государь, понятное дело, только рассмеялся и говорит: «Уж не вы ли меня заставите подписать отречение?» Эйнхард соглашается: «Безусловно, я. Мне поручено или вынудить вас издать манифест об отречении, или умертвить». Генрих говорит: «Вы, епископ, человек Божий, замараете руки кровью?» Эйнхард снова кивает: «Без малейших колебаний. Ибо есть убийства из благородных побуждений. И они — не грех!»

— Ну и как отреагировал кесарь? — задала вопрос Ксюша.

Удальрих отпил из высокой чарки и продолжил повествование:

— Он сказал, что ему необходимо подумать до утра. Эйнхард разрешил. Император закрылся в тех покоях, что ему предоставили, и никто не знал, что он делает... А наутро вышел какой-то сгорбленный, похудевший, и лицо — серое, как пепел. Очень, видно, переживал, болезный... Вместе с нами сошёл по парадной лестнице и предстал перед Эйнхардом. Говорит ему: «Если подпишу отречение, то могу рассчитывать на свободу?»

Тот ему отвечает: «Слово чести. Будущий король, Генрих Пятый, распорядился оставить при вас охрану в десять человек, замок Люттих и его окрестности в качестве лена[18]. Гарантирует для вас безопасную старость». Государь согласился. Взял перо и размашисто подписался под манифестом, где указывал, что по доброй воле передаёт скипетр, державу и другие инсигнии[19] собственному сыну. А потом встал и, не попрощавшись, вместе с нами покинул замок. А епископ с грамотой отправился в Майнц, на сейм, где провозгласили новым королём Генриха Пятого.

Старый рыцарь исповедовался весь вечер. Много пил и много говорил. Рассказал о последних днях жизни императора в Люттихе. 3 августа 1106 года Генрих IV потерял сознание и с постели больше не вставал. Но успел причаститься и составить предсмертное письмо, где прощал сына и просил его не мстить никому из своих сторонников. А 7 августа самодержца не стало.

Евпраксия спросила:

— А епископ Эйнхард почему не даёт похоронить тело?

Удальрих вздохнул:

— Говорит, что покуда Папа с императора не снимет анафему, не положено. Врёт, конечно, собака. Нет такого правила, нет такого канона. Сколько раз его убеждал — ни в какую. Слава Богу, что не запрещает мне держать в надлежащем виде гроб с покойником, убирать в часовне. Я ведь из-за этого в Шпейере и живу. Дом вот приобрёл на последние крохи и решил оставаться при его величестве до момента погребения. А потом уйду в монастырь.

Старикан совсем захмелел и едва не падал со стула от усталости. Но когда киевлянка и Герман стали помогать ему перебраться в спальню, рассердился, встал самостоятельно и, держа свечу, показал им гостевые комнаты, где они могли бы заночевать. И затем торжественно удалился в опочивальню.

Кёльнский архиепископ попрощался с сестрой Варварой:

— Что ж, спокойной ночи. Завтра предстоит трудный день.

Русская кивнула:

— Да, беседа с Эйнхардом ничего хорошего не сулит. Главное, хочу посетить часовню, поклониться праху.

— Это непременно. — Он хотел поцеловать ей руку, но она не позволила:

— Нет, не надо, будьте милосердны.

Он не понял, даже удивился:

— В чём немилосердие?

— У разверстой могилы целоваться кощунственно.

— Мой невинный поцелуй — просто ритуал, не содержит никакого намёка.

Ксюша посмотрела на него с укоризной:

— Не кривите душой, святой отец. Вы и я, оба понимаем, что намёки излишни.

Герман помрачнел:

— Вы неправильно толкуете моё отношение к вам.

— К сожалению, правильно. И хочу сказать: чем бы ни окончился мой визит в Германию, я вам за него благодарна. Помогли мне осмыслить мою судьбу и взглянуть с расстояния прожитых годов... Но визит закончится, я вернусь на Русь, вы вернётесь в Кёльн, и останемся добрыми друзьями.

У него на губах промелькнула тонкая улыбка:

— Безусловно, так. А иначе и быть не может.

— Очень рада, что вы это понимаете.

— Мы останемся добрыми друзьями.

— Ничего изменить нельзя, — заключила русская.

— Ничего изменить просто невозможно.