— Думаю, вы напрасно тратите время...
— Отчего? — удивилась русская. — Разве предание тела земле — не христианский наш долг?
Вельф ответил:
— Это не просто тело, а тело еретика. И не просто еретика, а еретика-кесаря. И захоронить его в Шпейерском соборе — более чем кощунственно.
Ксюша возразила:
— Если Папа снимет анафему, то кощунства не будет.
Шваб заверил:
— Папа никогда не снимет анафемы.
— Вы уверены в этом? — не выдержал Герман: он сидел, словно на иголках, и дрожал от негодования. — Может быть, достаточно распрей и междоусобиц? Генрих умер! Понимаете? Умер, опочил, Бог его забрал! Перед смертью император покаялся, как положено христианину. Так не хватит ли глумиться над мертвецом? Мы живые и должны дальше жить, думать о хорошем и светлом, строить будущее, а не воевать с трупами врагов.
Выслушав его до конца, Вельф сказал, усмехаясь:
— Я боюсь, что и с вас Папа никогда не снимет анафемы. — Посмотрел с удовольствием, как у Кёльнского архиепископа надуваются жилы на висках, и закончил: — Впрочем, я не стану препятствовать вашей встрече. Если сможете его убедить — Бог вам в помощь! Просто высказал свою точку зрения. — Герцог встал. — А пока окажите мне честь и остановитесь под моим кровом. Я с гостями не спорю. У меня мирный дом.
Посетители молча поклонились.
Вскоре киевлянку приняла маркграфиня Тосканская. Итальянке перевалило за шестьдесят, и она сильно одряхлела, а подкрашенные басмой волосы старили её ещё больше; ноги-тумбы почти не двигались, руки чуть заметно дрожали, из груди с дыханием вырывались хрипы. Но, увидев Евпраксию, маркграфиня просияла, и морщины разгладились, а улыбка показала целые и довольно крепкие зубы.
— Солнышко моё! — пробасила Матильда. — Как я рада, что вы приехали! Ничего, что я обратилась к вам по-простому, по-дружески?
Евпраксия ответила:
— Нет, наоборот, мне намного приятнее, ваша светлость.
— Ах, не надо «светлостей»! Давние знакомые, можем обойтись и без них. Вы давно не императрица, я по старости забыла о моих титулах... Мы вообще могли бы перейти и на «ты».
Ксюша улыбнулась:
— Я не против. На Руси не знают обращений на «вы», даже раб говорит хозяину «ты».
— Ну, тем более. Сядь поближе. И рассказывай, рассказывай, как ты провела эти годы.
Выслушав её печальную повесть, пожилая аристократка вздохнула:
— Бедная моя! Как мне за тебя больно! Но поверь, что с Генрихом ты бы не была счастлива, даже если бы вернулась из Венгрии в Германию.
Ксюша кивнула:
— Да, в то время — наверное... Но потом, год назад, после отречения, если бы не умер и прочёл моё посланное из Киева письмецо... Мы могли бы жить как частные лица, отстранясь от политики...
— Ах, не думай, не фантазируй, ничего бы не вышло! — убеждённо произнесла маркграфиня. — Он не вынес бы частной жизни. Обязательно опять бросился бы в гущу событий. Нет, твоя любовь не имела перспектив с самого начала.
— С самого начала?!
— Я уверена. Я ведь, как с тобой, приятельствовала с Бертой, бывшей императрицей. И она делилась своими мыслями о супруге. Говорила: он и ангел, и дьявол одновременно. А с такими людьми долго уживаться нельзя.
— Я и не смогла...
— Ты и не смогла, разумеется. Вельф — другое дело.
Русская заметила:
— Можно позавидовать.
— Нет, завидовать нечего, ведь у нас такая разница в возрасте! Брака никакого, мы давно друзья.
Евпраксия смутилась:
— Ты уж чересчур откровенна...
— А к чему скрывать? Я — старуха, а он — молодой мужчина. Я ему сказала: можешь изменять, только чтобы я об этом не знала. Герцог согласился. Если я гощу у него, как сейчас, или он у меня в Каноссе, никаких интрижек. А когда мы врозь — больше десяти месяцев в году, — вероятно, отдаётся низменным страстям. Что же? Хорошо. Я вполне спокойна.
Разговор зашёл о Генрихе. Маркграфиня сказала:
— Мальчик спит и видит сделаться императором, подчинить себе всю Германию и Италию. Папа же ответил, что не станет его короновать, если кесарь добровольно не откажется от давнишнего права инвеституры[21] — назначать епископов по собственному желанию, без согласования с Римом. Генрих заявил, что, как и отец, не откажется. Даже пригрозил, что пойдёт на Италию войной. После этого все контакты были с ним оборваны. — Помолчав, итальянка сделала вывод: — Раз не хочет идти на уступки, то и Папа не снимет анафемы с бывшего монарха. Пусть непогребённым лежит. — Снова помолчала и снова добавила: — И поэтому Генрих вспомнил о тебе. Чтобы ты сделалась посредницей между ним и Папой.
Киевлянка спросила:
— А когда Пасхалий смог бы меня принять?
Маркграфиня поморщилась:
— Ну, не знаю, когда угодно, он ещё пробудет в Штутгарте с неделю... Но прости, неужели ты серьёзно решила, что сумеешь его переубедить?
— Я попробую.
— Маловероятно. Это не вопрос доброй воли или настроения. Речь идёт о торге между королём и понтификом. «Хочешь похоронить отца — откажись от идеи с итальянским походом. Хочешь стать императором — откажись от инвеституры». Только и всего. Баш на баш. А твои, моя золотая, слёзы и мольбы ничего не значат.
— А мораль? А долг? А христианская совесть, наконец? — возмутилась Ксюша.
— Господи, о чём ты? — хмыкнула Матильда. — О какой морали можно говорить, если всё продажно? О какой христианской совести? У кого? У Папы? Уверяю тебя, зайчонок: Папа такой же человек, как и мы с тобой. Избранный путём таких же интриг, как и многие другие. Думаешь, легко мне пришлось после смерти Урбана? В ход пошли все средства — подкупы, угрозы, шантаж... И Пасхалий знает. И поэтому в долгу. Платит по счетам...
— Ну, так прикажи, надави на него! — вырвалось у русской.
— Что? О чём ты, детка?
— Пусть позволит похоронить императора. — Евпраксия заплакала. — Сжалься надо мной. Я тебе помогла когда-то свергнуть с трона Генриха, поддалась твоим уговорам. Так поддайся и ты моим. Больше ничего мне не надо а жизни. Возвращусь в Киев, в монастырь, и молиться стану за твоё здоровье.
— Прекрати, не хнычь. Не трави мне душу. Я и так слишком сентиментальной сделалась с годами. Разрешила архиепископу Герману поселиться под одной со мной крышей и не распорядилась его зарезать. Или отравить... Ха-ха-ха! Шучу. Ну а если серьёзно, то могу обещать одно: ты с Пасхалием встретишься. Будешь говорить без свидетелей. Из симпатии к тебе, я не стану оказывать на него давление. Как решит — так оно и выйдет. Это максимум, что способна сделать.
Киевлянка поклонилась:
— Бог тебе воздаст за твою сердечность.
Маркграфиня ответила:
— Да уж Он воздаст! Бросит в один котёл с Генрихом Четвёртым, не иначе...
Несколько дней прошло в тягостном ожидании аудиенции. К Герману и Ксюше слуги относились внимательно, накрывали в небольшой зале для гостей, подавали не менее семи перемен, несколько сортов вин, а придворный виолонист исполнял на виоле сладкозвучные пьески для успокоения духа. Но к хозяйскому столу их не звали. Это было не лучшим знаком: мол, не прогоняем, проявляем участие, только и всего, ибо взглядов не разделяем, помогать не хотим и за равных не держим.
Герман говорил:
— Ничего, во имя памяти о его величестве надо вытерпеть до конца. Зубы сжать, но вытерпеть. Если не получится здесь, я поеду за Пасхалием в Рим. Обращусь к церковному собору. Но добьюсь отмены анафемы.
Ксюша отзывалась:
— Нет, не будем о плохом варианте. Я надеюсь на лучшее. Потому что ехать за Пасхалием не готова.
— Неужели бросите наше дело?
— Если я увижу, что стою в тупике. Нет, не продолжайте. Есть ещё надежда на хороший исход. Надо уповать.
Папа принял бывшую императрицу на четвёртый день. Был он рыхлым мужчиной с двойным подбородком, сонными глазами и слегка шепелявил при разговоре. Облачённый в белую сутану и такого же цвета пилеолус на голове, сидя в кресле, равнодушно смотрел на вошедшую русскую и подставил руку для поцелуя; от руки пахло розовой водой; а ладонь его оказалась мягкая и тёплая, точно ватная. Осенив Опраксу крестом, главный католик произнёс:
— Я ценю ваш порыв, дочь моя, потому как не каждая обиженная в прошлом вдова станет хлопотать за обидчика-мужа... Это говорит о прекраснодушии, об отзывчивости натуры и об истинном понимании христианского долга. Вы ещё к тому же монахиня...
— Помогите, отче, — прошептала она.
— ...Папа Урбан Второй отпустил вам невольные грехи, — продолжал понтифик, вроде не расслышав её мольбы. — И по части ереси мы претензий никаких не имеем. Но вот Генрих Четвёртый...
— Он раскаялся перед смертью. Есть письмо. Он простил врагов...
У Пасхалия опустились веки, и казалось, что его святейшество задремал. Евпраксия с удивлением и тревогой вглядывалась в лицо первосвященника. Тот проговорил:
— Мы не верим в подлинность этого письма.
Женщина воскликнула:
— Господи! Помилуйте! Герман, архиепископ Кёльнский, записал собственноручно с его слов.
— Мы не знаем такого архиепископа. Герман вероотступник и христопродавец. Занимает сей высокий пост самочинно.
— Ладно, Бог с ним, с Германом. Пусть письмо фальшивое, спорить я не стану, хоть и верю, что оно настоящее. Просто призываю проявить снисходительность. Генриха с его прегрешениями будет судить Создатель. Если виноват, кесарь и заплатит со всей суровостью. Я сейчас о его бренном теле. Разве самый последний грешник не достоин быть похороненным после смерти?
Папа поднял веки, посмотрел на стоящую перед ним на коленях киевлянку, словно видел её впервые. И сказал с грустью:
— Не лукавьте, пожалуйста, дочь моя. Речь идёт о захоронении в Шпейерском соборе. А еретику там не место. Но, с другой стороны, императору не место на обычном погосте. Вот и получается... Безысходная ситуация... И никто не знает из неё выхода... — Он опять погрузился в дрёму.
Евпраксия заговорила с жаром:
— Есть достойный выход! Да, еретику не место в соборе. Но снимите с покойного анафему, и тогда он уже не будет еретиком! Ваше святейшество! Только вы один вправе разорвать этот заколдованный круг. Умоляю!