Испугавшись, Хромоножка захлопала глазами:
— Я?! Да как же ж? А куда Янку?
Та стояла бледная, неподвижная, воплощённая ненависть ко всему и всем. А митрополит проворчал негромко:
— Мы о ней позаботимся, не волнуйся. Ты сама пошла бы в игуменьи?
— Это неожиданно... Я в смятении, право слово!.. — Посопела и брякнула: — Может, и пошла бы...
— Вот и превосходно. Принимай дела. И пускай Евпраксия — то есть сестра Варвара — сделается келейницей при тебе. Вместе вы потянете, мне сдаётся.
Катерина в благодарность поцеловала руку первосвятителю.
Янка произнесла нервно:
— Ну а мне с Харитиной куда прикажешь?
Он ответил:
— А тебе с Харитиной советую перебраться в Печерскую обитель. С Феоктистом я договорюсь. Там вреда от вас будет меньше. — И взмахнул перстами: — Можете идти обе. Ну а ты, Катя, задержись. — И, оставшись наедине, посоветовал вполголоса: — Осторожней будь. До того, как они из монастыря не уедут. Опасайся козней. И Опраксу предупреди.
— Ты меня пугаешь, владыка.
— Просто предупреждаю. Будьте начеку.
Из митрополичьих покоев, что располагались за Успенским собором Печерского монастыря, Хромоножка поковыляла к Варваре — в женские кельи. Разыскала сестру и передала разговор с Никифором. Та, услышав её рассказ, прямо оцепенела:
— Господи, помилуй! Да зачем же он? Янка ведь теперь нас наверняка со свету сживёт!
— Нет, теперь побоится. Ведь тогда на нея подозрение падёт сразу.
— Янкина одержимость выше страха. А как дочери великого князя ей ничто не грозит. — Поразмыслив, добавила: — Я, пожалуй, сегодня же заберу от них Васку. Собиралась ведь давно, а теперь уж самое на то время.
— Что ж, поехали вместе.
Дочка Паулины встретила приёмную мать, как всегда, ликующе, с поцелуями и объятиями, но потом заупрямилась, не хотела покидать школу и подружек. Евпраксия неожиданно строго заявила:
— Никаких возражений, слышишь? Собирайся без разговоров. Никуда твои подружки не денутся. Переждёшь во дворце у бабушки, за семью замками в Вышгороде, а когда змеи подколодные уползут отсюда, привезу назад.
— Скоро ль это будет? — недовольно надула губы девочка.
— Полагаю, скоро.
Летний Вышгород был нетороплив и беспечен. Паводок нанёс ему незначительный ущерб, ни один человек не сгинул, а подтопленные стены починили быстро. От Десны и Днепра веяло прохладой. На зелёном лугу вдалеке паслись рыжие коровы, представляя собой идиллическое зрелище, — вроде и не было всего в получасе езды отсюда суетной столицы с низменными страстями. И княгиня Анна, восседая в кресле у распахнутого настежь окна, от природы невозмутимая да ещё разморённая июльской жарой, олицетворяла свой город — тихий, томный. Протянула руки навстречу Ксюше и Васке:
— Тэвочки мои! Наконец-то навестил старый бедный бабюшка. Я одна скучал. Очень тосковал. Но сейчас доволен. Вместе хорошей.
Выслушав доклад дочери о последних событиях в Киеве, сдвинула фальшивые брови (настоящие были выбриты, а чуть выше них чёрной красной нарисованы новые) и произнесла озабоченно:
— Это очень плёх. Катя наш иметь много неприятность. Надо защитить.
— Коль митрополит пожелал, чтобы я сделалась келейницей, стану помогать ей, как только можно.
— Ты одна не смочь. Янка — злой, Янка — вредный. Не язык, а жало.
— У митрополита поищем опоры. Князя известим. Он ко мне относится по-доброму.
— Да, на Бог надейся, но и сам не плёшай.
Переночевала у матери, а наутро только сели завтракать, как тиун-управляющий доложил о прибытии конника из Киева, человека от Святополка. Тот взошёл в палату, рухнул на колени и, ударив лбом доски пола, проговорил:
— Матушка-княгинюшка, не вели казнить, а вели слово молвить.
Та перекрестилась:
— Что такой? Новость плёх?
— Оченно плохая, даже словеса застревают в горле.
— Умер кто? Мономах? Сам великий князь?
— Катерина.
Ложка выпала из рук Бвпраксии, из груди вырвался отчаянный вопль. Анна покраснела в мгновение и, как будто находясь на грани апоплексического удара, слабо пошевелила губами:
— Как? Зачем? Правду говорить?
— Истинную правду. У себя в обители подскользнулась и упала в колодец.
— Свят, свят, свят! — прошептала Ксюша. — Значит, сбросили.
Старая княгиня заслонила лицо пухлыми ладошками и, рыдая, произнесла:
— Тэвочки моя... Бедный, бедный Катя!.. Я как знал, я как чувствовал, что теперь будет очень плёх!..
Но Опракса плакать не могла. Бледная, холодная, точно изваяние сидела. И, прикрыв глаза, повторяла с упорством:
— Кончилось терпение... Я ея убью!..
Несколько месяцев спустя,Киев, 1108, лето — осень
Никого посвящать в свой ужасный план Евпраксия не стала. Даже Мономаха, прискакавшего на похороны сестры из Переяславля. Отпевали Хромоножку в церкви Андреевского монастыря при не очень большом стечении народа — в основном монахинь и знатных горожан. Святополк постоял недолго, покрестился, свечку поставил за упокой и уехал, не дождавшись погребения тела; выглядел озабоченным и рассеянным. Но зато Владимир оставался на церемонии до конца и поддерживал мачеху под локоть (за другую руку её вела Ксюша), говорил успокоительные слова, пожимал кисть в перчатке. На погосте, у разверстой могилы, произнёс заупокойную речь на правах старшего:
— Бог не наградил Катерину свет Всеволодовну красотой и здоровьем. С детства припадала на правую ножку и не выросла как положено. А зато имела ангельскую душу. Никогда не сетовала на свою увеч-ность, не кляла судьбу, а безропотно сносила тяготы земной юдоли. Не озлобилась, а, наоборот, относилась к людям с теплотою, душевно. Нрав имела кроткий и лёгкий. И ступила на стезю монашескую. Но молилась не истово, не давала страшных зароков, а опять же смысл нашла земного существования в помощи убогим и сирым, в воспитании девочек монастырской школы, в тёплой, нежной дружбе с сестрой Евпраксией — ныне сестрой Варварой. И такой Катерина всем нам запомнится. И при всей нашей скорби ныне мы не будем плакать. Ибо знаем, что она пребывает в райских кущах, так как праведницей жила, так как мученическую смерть приняла, и Господь, я уверен, взял ея к Себе, в сонм Своих угодников. Пусть же тело сие покоится с миром, а душа пребывает в Царствии Небесном в безмятежности и блаженстве. Спи спокойно, Катенька. Мы твой светлый образ не забудем вовек!
Янка чуть поодаль стояла — с каменным лицом, в чёрном балахоне и чёрном клобуке, совершенная мумия. После похорон Мономах заглянул ей в глаза и проговорил еле слышно:
— Радуешься, злыдня? Ничего, Бог — Он видит всё! И воздаст по заслугам каждому. Даже тем, кто для виду ходит с крестом, а в душе — без оного!
Преподобная фыркнула:
— Ох, глупой ты, Володя, и доверчивый. Доверяешь слухам.
— Я себе доверяю, сердцу-вещуну. А тебя с твоими кознями ненавижу.
— Ненависть — негодное чувство.
— Кто бы говорил! Заруби на своём носу, сестрица: если хоть один волос упадёт с головы матери-княгини, или же Опраксы, или Васки, дело будешь иметь со мною.
Та скривила губы:
— Что, убьёшь?
— Может, и убью.
— Не посмеешь. Больно богобоязнен.
— Не своими ж руками! Ведь не ты же сама помогла Катюше соскользнуть в колодец. Исполнителей найти можно — только намекни... Вмиг сообразят — где-нибудь придушат в тёмном уголке. Или ножичком пырнут невзначай... Всякое случается. А потом ищи ветра в поле. Ты-то, Янка, знаешь...
Побледнев, женщина сказала:
— Как ты смеешь, братец, упрекать меня в разной дичи, забывая, что мы с тобой одной крови — императорской, греческой, — и встаёшь на защиту половецкой погани?
Мономаха от этих слов передёрнуло. Процедил сквозь зубы:
— Замолчи, мерзавка. Ты забыла, что у меня жена — половчанка? Прикуси язык. Я предупредил — больше не спущу.
На поминках в Вышгороде, на которые Янка, разумеется, не поехала, он присел на лавку рядом с Опраксой, обнял её по-братски и вздохнул печально:
— Не уберегли, значит, нашу Катеньку. Горе нам, горе, Ксюша! Ведь она была лучшая из нас.
Евпраксия, опасаясь, что выдаст планы отмщения, предпочла сменить опасную тему и спросила брата, как живётся его наследнику Юрию Долгорукому в Суздальских краях с молодой женой. Тот повеселел и ответил:
— Слава Богу, неплохо. Подарили мне внука нынешней весною. Назван в честь Андрея Первозванного. А другое имя получил половецкое — Китан. Пишут, славный мальчик.
На губах сестры тоже появилась улыбка:
— Стало быть, и мой внучатый племянник.
— Разрастается племя Ярославово!
— Племя Володимера Красно Солнышко.
— Племя Рюрика! — При прощании же опять возвратился к прежнему: — Говорил я с первосвятителем. Он тебя в игуменьи двигать не желает, чтоб не воскрешать подзабытые слухи про твоё латинянское прошлое. Стало быть, пока на Андреевской обители оставляет Янку. Я ея вельми припугнул, но не ведаю, возымеет ли действие. Опасайся каверз. Хочешь, переедешь ко мне вместе с Ваской?
— Нет, благодарю. Я желаю быть ближе к маменьке.
— Может, Васку одну забрать?
— Ох, ни в коем случае! Солнышко моё и отраду! Нет, не дам.
— Ну, смотри, как знаешь. Главное, запомни: я тебе и ей предоставлю всегда и защиту, и кров.
— Да хранит тебя Небо, братец!
Во дворе монастыря Опракса посадила привезённый из Германии жёлудь. Вскоре он пророс и пустил листочки. Поливала его заботливо, приспособила небольшую лавочку, на которой сидела и, склонившись, разглядывала каждую зелёную жилку. С умилением думала: «Будто Лёвушка или Катя оживают теперь. Возрождаются и протягивают руки-ветки к солнцу, к нам, оставленным ими. Нет, не прав Герман: смерти нет. Потому что за могилой — не пустота, не отсутствие бытия, а иное бытие, в новых, неожиданных ипостасях. Генрих Длинный, вероятно, поселился в Мурхен Лёва или Катя — в маленьком дубке... Я, возможно, обернусь облачком или жаворонком в небе. Буду петь беспечно, радуя живых. Это ли не счастье? » Улыбалась тихо и при этом невольно плакала. Утирала слёзы и улыбалась.