Вновь пришла в келью к Нестору, попросила прощения за прошлые дерзости и сказала, что готова переписывать его «Повесть временных лет» молча и безропотно, просто чтоб занять руки и голову и казаться нужной. Он подумал, подумал, выпятив губу, и простил. Распорядился переписать свиток о её прадеде, окрестившем Русь. Евпраксия принялась за работу с удовольствием. Ей особенно понравился кусок о самом крещении: «Наутро же изиде Володимер на Днепр, и сошлось там людей без числа. Взошли в воду и стояху там они до шеи, другие до персий, младые же по перси от берега, другие держаще младенци, старшие бродяху, попы же стоящие молитвы творяху. И бяше си видети радость на небеси и на земли, толико душ спасаемых; а дьявол стеня глагляще: «Увы мне, яко отсюда прогоним есмь!» С замиранием сердца Ксюша думала о себе как о маленьком ростке на огромном дереве, имя которому — Рюриковичи. Ствол его — Владимир Святой и сын его Ярослав, а затем пошли ветви, в том числе и Всеволод, а затем Мономах, Юрий Долгорукий и его сын Андрей, а потом и другие дети, вероятно. Пусть она — боковое ответвление, неудачное, пересохшее, но причастность к общему стволу, роду, клану, грела душу; нет, её муки не напрасны, в чём-то помогли они в одолении зла добром, чтобы меньше было дьявольщины на земле, чтобы больше стало чистоты и покоя.
Вместе с тем план отмщения полностью созрел в её голове. В Киеве на базарной площади — Бабином Торжке — у башмачника купила тонкое короткое шило (им обычно протыкают подошву, чтобы пропустить в отверстие дратву) и теперь всегда носила его с собой. Деревянная ручка становилась тёплой и влажной от ладони Ксюши. Бывшая императрица поджидала случая, чтобы подойти и вонзить острие Янке в сердце. А потом будь что будет.
Знала, что её осудят за это. И митрополит, и князь, и княгиня-мать. Знала, что, скорее всего, предстоит ей ссылка в дальний монастырь. И наверняка больше никогда она не увидит Васку. Но оставить бедную Катю неотмщённой не могла тоже. Вопреки всему, даже здравому смыслу.
Часто приходила в Софийский собор, во Владимирский неф, где располагалась Великокняжеская усыпальница с саркофагами деда и бабушки — Ярослава Мудрого и Ирины-Ингигерды, батюшки — Всеволода Ярославича, брата — Ростислава Всеволодовича. Опускалась на колени, гладила рукой проконесский мрамор с вырезанными крестами и солярными знаками[23]. Говорила вполголоса:
— Тятенька родимый, ты прости меня. Это я, твоя дочка непутёвая, глупая, греховная... Погубила свою судьбу и моих любимых. По моей вине ослепили Манефу, умерли Горбатка и Паулина, мой сыночек Лёвушка, отравили келейника Феодосия, сбросили в колодец Катю Хромоножку... Обвинила мужа на соборе в Пьяченце и тем самым обрекла его на анафему... Горе мне! А теперь замыслила сестроубивство... Понимаю, что не должна, понимаю, что богомерзко, но наставь, научи — как мне поступить? Разве можно смириться с тем, что она, Янка-греховодница, ходит по земле безнаказанно? Ведь митрополит ничего не сделал, князь сказал, что «не пойман — не вор»... А душа болит! Не могу простить. Сил моих не хватает на христианское всепрощение. Покараю ея, а затем сама приму сколь угодно тяжкую кару Господню. — Утирала слёзы и вопрошала: — Или отступиться? Кровью не сквернить руки? — Ничего не решив, покидала собор в смятении.
Наступила осень, а удобный для отмщения случай не представлялся. С Янкой виделась только раз — на крещении новорождённой дочери Святополка, но игуменья стояла в храме в плотном кольце своих инокинь-приспешниц, так что подобраться к ней было невозможно. Постепенно горечь от утраты Екатерины делалась не такой пронзительной, а сомнения в правильности выбранного плана с каждым днём нарастали, но Опракса упорно продолжала не расставаться с шилом. Так, на всякий случай. Если не убить, то себя защитить, коли нападут.
И однажды, накануне Покрова Пресвятой Богородицы, принесли ей грамотку из Андреевской обители. Раскатав пергамент, Евпраксия прочла:
«Низкий поклон сестре Варваре, многие тебе лета! Пишет келейница Харитина, по желанию матушки игуменьи. Находясь при смерти и соборовавшись, приглашают они к себе, чтоб с тобою проститься, отпустить друг другу обиды и отправиться в мир иной с лёгким сердцем. Ждёт тебя ныне пополудни».
Не поверив ни единому слову, Ксюша побежала к игумену Феоктисту. Тот прочёл записку и сказал спокойно:
— Что ж, иди, простись, дело благородное.
— Разве ж я о том! Не слыхал, владыка, в самом деле она больна?
Он задумался:
— Нет, не слыхивал. Более того, видел Янку третьего дня у митрополита.
— Что, здоровую?
— Совершенно в силе.
— А, вот видишь! Ложная цидулька-то.
— Полагаешь, что обманывает тебя?
— Я не сомневаюсь.
— Ну, тогда не ходи, поостерегись.
— Да, а вдруг правда при смерти? Всякое бывает.
— Ну, тогда не знаю, что и присоветовать.
— Я решила пойти. Но предупреждаю, что возьму оружие. Для возможной собственной защиты.
Настоятель оторопел:
— Это что ещё за оружие? Ты чего городишь?
Евпраксия вытащила из-под накидки шило:
— Это вот.
Феоктист, смягчившись, расплылся:
— Это можно. Это ничего, им убить непросто, а пугнуть — пожалуй.
— Коли что случится, знай уж наперёд: занесла на другого руку в виде обороны.
Преподобный перекрестился:
— Сохрани Господь. Может, обойдётся.
Накануне ухода долго простояла под образами, осеняя себя крестами без счета. Всматривалась в лик Пресвятой Богородицы, освещаемый оранжевым пламенем лампадки. Пламя слегка подрагивало порою, и казалось, будто Дева Мария ей кивает. И Христос-младенец, воздевая руку с поднятыми средним и указательным пальцами, вроде совершает благословение. Ксюша произнесла: «Господи, спаси!» — и склонилась в земном поклоне. А потом быстро поднялась, оглядела келью — полный ли порядок? — мысленно прощаясь, словно уезжала надолго, и поспешно вышла, завернувшись в шерстяную накидку.
В Киев шла пешком. Вдоль Днепра на север, мимо Берестова и Владимирской горки, а затем налево, по Андреевскому спуску наверх, к Янчину монастырю. Небо было серое, тучи плавали низко, и казалось, природа хмурится, наблюдает с неодобрением за творящимися событиями, но не застит путь, не швыряет ветер и дождь в лицо, разрешает действовать на своё усмотрение.
Харя при её появлении вышла из покоев, начала моргать часто-часто и трындеть вполголоса:
— Ох, какое счастье, что ты пришла! Мы уже не чаяли. Посчитали — не снизойдёшь, не уважишь, не посетишь.
— Как сестрице-то — плохо, нет?
— Хуже не бывает. Обморок случился третьего дни, полетела с лестницы кубарем вниз, стукнулась головушкой. В чувство привели, слава Богу, но с тех пор лежит, временами впадает в небытие и не ест, не пьёт.
— Лекарь посмотрел?
— Что он понимает! Из поляков — нехристь. Кровь пустил, и всё. Только денег взял за пустые хлопоты.
— Говоришь, что соборовалась?
— Да, решила. Ежели чего — Богу душу отдать благословлённой. И с тобой, значит, попрощамшись.
— Ладно, я не против. — Впрочем, до конца Харитине не поверила.
В полутёмной келье Янка лежала на обычной деревянной кровати без балдахина, под простым бурым одеялом из верблюжьей шерсти. Видеть её без клобука было непривычно. У игуменьи оказались жидкие пепельные волосы: сразу не поймёшь — то ли от природы такие, то ли поседевшие. Заострившийся нос выглядел крупнее обычного. Щёки провалились. Посмотрев на вошедшую грустными глазами, настоятельница сказала тихим голосом:
— Дождалась-таки... Проходи, Варвара, сядь у изголовья. Харитина, выйди и оставь нас наедине.
Поклонившись, келейница выскользнула за дверь.
Евпраксия опустилась на табуретку и впервые почувствовала жалость к сестре. Та была такая беспомощная, одинокая, неприкаянная, неуверенная в себе. У Опраксы даже ослабли пальцы, что сжимали деревянную рукоятку шила под накидкой. И спросила не без нотки участия:
— Как ты, матушка?
Та ответила с горьким вздохом:
— Умираю — видишь? И желаю с тобой проститься. У меня из родных — только ты да брат, Мономах Володя. Но за ним посылать — далеко и хлопотно; недосуг ему. А с тобой же проще.
Сводная сестра возразила:
Может, не умрёшь, погоди. Оклемаешься — встанешь.
— Нет, я чувствую. Силы угасают. Жить не хочется. Посему желаю попросить прощения за доставленные тебе в прошлом неприятности... Помню, увидав тебя в люльке в первый раз, сразу же подумала с болью в сердце: «Ах, как хороша! Ангел, а не крошка! И теперь отец будет уделять ей больше любви и ласки, чем другим своим детям, в том числе и мне». Так оно и вышло... К Хромоножке не ревновала, нет, — что с неё, убогой, возьмёшь? А тебя терпеть не могла. За твою неземную красоту, за приветливость, ангельский характер. За твоё раннее замужество... А когда ты вернулась из Германии, поякшавшись с христопродавцами, ненависть с презрением вспыхнули опять... И никак не могла с собой сладить...
— Это дьявол тебя настраивал.
— Уж не знаю кто. Но в моей душе ты носила прозвище одно — сука-волочайка.
— Знаю, знаю.
— Сможешь ли простить?
— Постараюсь. — Ксюша помолчала. — За твоё отношение ко мне я прощу, конечно. Бог велел прощать. И не я, но Он взвесит на весах все твои дела и поступки. Гибель Серафимы и Кати. Отравление келейника Феодосия. Ослепление несчастной Манефы. Странную болезнь Васки... Пусть решает Он. Бог тебе судья.
Янчино лицо исказилось от боли:
— Ты несправедлива, сестра. Чересчур злопамятна.
— Да, пока на память не жалуюсь. И забыть все твои злодейства — означает предать близких мне людей.
— Стало быть, не веришь в моё покаяние?
— Верю, почему. Ты страшишься геенны огненной и поэтому замаливаешь грехи.
— И не стыдно препираться у смертного одра?
— Я не препираюсь. Просто воздаю тебе должное.
Приподнявшись на локте, старшая воскликнула:
— По какому праву? Или про тебя сказано: «Мне отмщенье, и аз воздам»? Что-то сомневаюсь!