— Паскудный козел! — назвал Земнухова новый маэстро и предложил выкинуть из паханов и закона.
— Прикокать падлу! Кинь его стопорилам!
— Пусть шестерки пробьют ему жопу!
— Скрутить ему кентель! — ревел сход, в каком потонул дикий крик Седого, какому вырвали меченый пахановским перстнем указательный палец.
Осмеянного, избитого, окровавленного, его вышибли со схода пинками, как старого пса, ставшего ненужным своим хозяевам.
Седой едва дополз до хазы. Малина перестала замечать его. Кенты успели узнать о случившемся и похоронили в памяти заживо.
Седой сидел у окна, вспоминал всю свою жизнь. В потемневших глазах то слезы стыли, то боль, кричала. Не было радости в судьбе. А к чему жил? Зачем? Даже себе не нужен! Сдохни — никто не похоронит! Помирай — глотка воды никто не даст! А ведь кому-то обрывал жизни. Может, они очень нужны были, не то что его судьба. О ней никто добрым словом не вспомнит. Вот разве кенты? — оглянулся на шпану, забывшую позвать к столу недавнего пахана.
Шпане сегодня где-то обломилось. На столе колбаса, селедка, сыр, несколько бутылок водки. Ему не предложили даже хлеба.
— Так тебе и надо, старая параша! Не думал о старости и все просрал, чтобы вот этим дышалось легче. Зато они умней! — упрекнул себя Седой.
Ему вспомнилось, как на недавнем сходе, подойдя к нему, Шакал сказал:
— Паханы? Я больше всех вас имею право на шкуру старого мудозвона! Он, собачья вонь, на общак моей малины зарился! За такое мокрят без трепу! Но… Не единым днем дышим. И помню его доброе! Оно было! Потому выкупаю у вас кентель этой падлы! Пусть хиляет сучий выкидыш живым! — выложил перед маэстро несколько пачек кредиток.
— Вот и все, чего стоила моя жизнь, — сказал Седой тихо и добавил:
— Зачем же я выжил в войну?
Он не увидел удивленных взглядов кентов. Шпана не замечала раньше, чтобы Седой говорил сам с собою, да еще при этом плакал. И просил у них прощения.
Земнухов вдруг отчетливо увидел себя в горящем танке. Пламя пляшет вокруг, огонь лижет щеки, плечи, шею. От жара сдавило грудь. Нечем дышать, кругом пляшет смерть. Она так же одинока, как Седой. Она тоже белая. Видно, не одну войну перенесла. И ей тоже жизнь опаскудела. Но ведь война не кончилась. Кто-то должен оборвать, прекратить ее, чтоб не гуляла смерть вокруг живых.
Седой вскакивает на окно. Он ничего не видит внизу. Он хочет выбраться из танка, пока тот не взорвался. Ведь остается в запасе совсем немного…
Он прыгнул из окна, не осознавая, где мнимое, где реальность. В голове все перемешалось, спуталось.
Адская боль в сломанной ноге была воспринята им за взрыв, настигший его. И Земнухов вскоре потерял сознание.
Пришел в себя уже в психбольнице.
Смирительная рубашка черным саваном спеленала руки. Яркий свет бьет в лицо. Вокруг люди. Незнакомые. Вот его развязали.
— Морфий приготовьте. Ампулу. Для укола! — слышит Седой. И не думает, что это для него.
— Готово, доктор! — доносится до слуха.
Земнухов не почувствовал укол. Он вскоре уснул. А пришел в себя, когда в палату заглянуло утро.
— Вот и встретились! — услышал внезапное. И увидел сидевшего рядом с койкой Семена.
— Эх, Санька, а я так ждал тебя, чтоб на рыбалку вместе сорваться! Что ж ты меня подвел? — мягко упрекнул Седого бывший командир.
— Семка, не надо! Кой я тебе друг? То раньше было. Давно. Теперь меж нами не ров, целая пропасть. Ее нам уже не одолеть. Мало жизни осталось. Ничего не повернуть. Уходи!
— Почему?
— Враги мы с тобой! Лютые! До самой смерти!
— Во псих! Ты что, Санька? А ну, припомни, кто тебя из окна выкинул?;
— Никто! Сам!
— Зачем? — удивился Семен.
— Так, сам! Так лучше! Отваливай! — застонал Земнухов, обхватив руками голову, загудевшую от боли.
— Он в себе? — спросил Семен врача. Тот глянул в глаза Седого.
— Пока — да. Но не перегружайте…
Через несколько дней, когда Земнухову полегчало, его снова навестил Семен.
— Я знаю все, как жил ты после войны. Не верилось своим глазам. Другой бы кто — не так обидно было б. Эх, Санька! Думаешь у меня все гладко обошлось? Ведь первую семью война отняла! Тоже один был! И поверь, не легче твоего пришлось. И без угла, и без куска насиделся! Потом работать стал и учился. В вечерке. У меня ж всего с6мь классов было, когда на войну взяли. Так я наверстал! Школу, институт, потом академию закончил. Сам себя за шиворот брал. Поверь, трудней всего себя заставить. Но сумел.
— А на хрена? Что ты от того имеешь? Продышишь или схаваешь больше меня? — оборвал Седой.
— Конечно, нет.
— Ну и захлопнись! Не фалуй за плакаты! Была война! А вот победа не для всех наступила! Ее мы по-разному встретили! — отвернулся Седой.
— Но кто же в этом виноват? Тебя же реабилитировали!
— Спасибо! Мать вашу! Может, мне эта реабилитация семью вернет? Или те годы на Колыме? Хрен по уши! Как сявку, каждый охранник мордовал. Ребра срастаться не успевали! Или это спишешь реабилитацией? Да я и теперь забыть не могу пережитого. И оправдание мне до жопы! Я сам знал, что не был виноват.
— Не ты один такое пережил. Многие были осуждены незаконно. Но мало кто из них рассуждает, как ты. Ошибки исправляются. Живыми. И ты средь нас. Нельзя исправить гибель. Мы с тобой войну прошли.
— Не фалуй. Наслышался я агиток в зонах! — отмахнулся Седой.
— Что ж, хрен с тобой! Я думал, проверенные Днепром и Одером не станут гадами. Жаль, что погибли лучшие! А выжило дерьмо! — встал Семен со стула.
— Тебя в зону не отправляли. Ты не знаешь, что это? Вот и заткнись! Посмотрел бы, как ты запел, оттянув пяток лет на Колыме, а на шестом услышал, мол, извини, ошиблись… Куда б ты послал эту законность? И кого назвал бы дерьмом?
Никто не оправдывает то время. Но, к сожалению, его не вернуть, не исправить в полной мере. Но ты в последующем доказал, что первое осуждение не было случайным! Иначе не скатился бы к шпане. Война заставила учиться выживать. А ты убивал выживших. Так кто ж ты после всего? Хуже немцев, с какими воевал. Будь живыми наши ребята, послушал бы я их теперь. Ох и оттыздили б тебя. За все. За войну, за то что сумел предать память и самого себя продал всякому дерьму за бутылку. Кто ж ты после всего?
— Ребята на войне погибли. А я в зоне загибался. Еле выжил.
— У тебя была возможность все исправить. Человеком жить.
— А для чего? Какая разница, кем я доживу? Если фронтовика назвали преступником, кто поверит, что завтра такое не повторится снова? Втоптанного в грязь у нас не отмывают! — отвернулся Седой.
— Скажи, Санька, неужели ты ни разу не пожалел, что выжил на войне?
— Много раз! — выдохнув, признался честно Земнухов.
— А если б встретил меня в форме — на улице, подошел бы?
— Ни за что! Это верняк! Лягавые западло для нас!
— Ну, а вдруг велели бы убить меня?
— На это стопорилы, мокрушники имеются. Фартовые — не мокрят.
— Не ври! Мы — исключение для вас. И фартовые убивают. Как ты! Скольких милиционеров убил?
— Ты лучше спроси, сколько раз они меня хотели прикончить? — уходил от прямого ответа Седой.
— Так все же, убил бы?
— Не знаю, — припомнился бой под Ельней, когда весь экипаж танка едва успел выскочить из горящей машины. Тогда Семен, ох и вовремя, втолкнул Седого в сырой окоп, сам сверху прыгнул, прикрыл собой от осколков, а может, и от смерти.
— Нет, не смог бы. Тебя — нет! — уставился в стену горячими, сухими глазами. И снова в памяти тот день освобождения Орла. Немецкая батарея была со стороны кладбища, сметая каждый танк, рискнувший войти на Ленинградский мост. И тогда Земнухов подсказал, как обойти с тыла.
— Ты оставайся! Мы вдвоем с Генкой. Авось, проскочим, если повезет. Тебе завтра своих увидеть надо. А значит, выжить. Тебя ждут. Меня — уже нет, — вскочил командир в танк…
— Смог бы, Сашка! Власть малины сильнее памяти. Война прошла и забылась. А фартовые убить тебя могли, если б отказался, — грустно подытожил Семен.
— Кончай за душу трясти! — не выдержал Седой.
— Да нет, память твою разбудить хочу, прежнего Саньку, какого я знал!
— Зачем? Считай, откинулся я!
— Э-э, нет… Смерти твоей нынче многие ищут. По всему городу фартовые выслеживают. Не понимал я, зачем им нужен, чего от тебя хотят? Но, когда двоих шестерок взяли, закрыли в одиночках, те и признались, что убить тебя вздумали законники. Весь Ростов на уши поставили. Но ничего у них не выгорело. Даже сюда пытались проскочить, но сорвалось, — рассмеялся Семен.
— Зачем я им сдался? — не поверил Седой.
— Провалы у них пошли. Серьезные, как никогда. За эти дни мы многих воров взяли. Прямо в хазах…
Седой недоверчиво хмыкнул:
— «На понял» берешь?
— Ничуть. У вас сход прошел здесь. Мы о том поздно узнали. Зато разъехаться сумели помешать.
— Какая разница? Этих возьмете, а завтра — новые прихиляют.
— И тоже будут по тюрьмам кочевать, по зонам: За что их так ненавидишь? Ведь они тебя не сажали на Колыму!
— А я при чем? Всяк сам свою судьбу выбирает. Малина — не ментовка, силой никого не затаскивают, — отпарировал Седой.
— Ну, тебя обидели, слабак оказался! А эти — молодые — зачем приходят? Работать не хотят, как все люди. У слабых отнимают, у доверчивых и старых.
— Слабые! Попал бы ты в дело, не вякал бы такое! Охрана в банках, сторожа да инкассаторы так слабы, что фартовых гробят. Вон в сберкассе Курска случай был. Трехали законники. Возникли под шабаш. Когда бабье башли готовили на инкассацию. Ну, вломились втроем. Трехнули, чтоб бабки выложили. И подскочили забрать мешки. Так одна из курвищ, как прижала фартового к стойке, он чуть душу не посеял. «Перо» выронил, она на него наступила. А фартовому все муди своим коленом разбрызгала. Вторая — чернильницей мраморной башку раскроила. Третий видит, дело невпротык, за кентов и ходу, пока мусора не возникли. Вот тебе и слабаки! Иль в Иваново случай был. Баба домушника в сиськах задушила! Он с нее спящей цепочку снять хотел. Она, лярва, проснулась не ко времени. Домушники всегда недомерки и