ням новое. На Марсе никогда не было цветов, — сказала она, — но мы научимся их выращивать. Ты святой насмешник, — закончила она, — Тот-Кто-Смеется-В-Храме, ты ходишь обутый по священной земле.
— Но вы проголосовали „против”, — сказал я.
— Я голосовала против нашего первоначального решения и за то, чтобы оставить жить ребенка Браксы.
Я выронил сигарету. Как же мало я знал!
— А Бракса?
— Ее выбрали пол-Процесса назад исполнить все танцы и ждать тебя.
— Но она говорила, что Онтро меня остановит.
М’Квийе долго молчала.
— Она никогда не верила в это пророчество. Ей сейчас плохо. Она убежала, боясь, что оно сбудется. А когда оно все-таки сбылось благодаря тебе, и мы проголосовали...
— Так она не любит меня? И никогда не любила?
— Мне очень жаль, Гэлинджер. Эту часть своего долга ей так и не удалось выполнить.
— Долга, — сказал я, — долгадолгадолга... Ля-ля!
— Она простилась с тобой; она больше не хочет тебя видеть... И мы никогда не забудем того, чему ты нас учил, — добавила она.
— Не забудьте, — автоматически ответил я и внезапно осознал великий парадокс, лежащий в корне всех чудес. Я не верил ни единому слову из того, что проповедовал. Никогда не верил.
Я встал, шатаясь как пьяный, и пробормотал:
— М’нарра.
Я вышел из храма в мой последний день на Марсе.
Я покорил тебя, Маланн, а победа за тобой! Спи спокойно на своей звездной постели. Черт тебя побери!
Я прошел мимо джипстера и зашагал к „Аспиду”, с каждым шагом удаляясь от бремени жизни. Заперся у себя в каюте и проглотил сорок четыре таблетки снотворного.
Когда я проснулся, я был в амбулатории, живой.
Я медленно поднялся, чувствуя пульсацию двигателей, и кое-как добрался до иллюминатора.
Марс висел надо мной, как надутый пузырь. Потом он расплылся, перелился через край и потек по моему лицу.
ОДНО МГНОВЕНИЕ БУРИ[3]
Еще на Земле пожилой профессор, читавший нам философию — скорее всего, в тот день он что-то перепутал и принес с собой не тот конспект, — вошел в аудиторию и внимательно оглядел всех нас, шестнадцать человек, обреченных на жизнь вне Земли. Осмотр длился полминуты. Удовлетворенный — а удовлетворенность эта сквозила в его тоне, — он спросил: „Кто знает, что такое человек?”
Он прекрасно понимал, что делает: У него в распоряжении оказалось полтора часа: их необходимо было как-то убить. А одиннадцать из шестнадцати все-таки были женского пола (девять занимались гуманитарными науками, а две девицы были с младших курсов). Одна из этих девиц, посещавшая лекции по медицине, попыталась дать точное биологическое описание человека.
Профессор (я вспомнил его фамилию — Макнит) кивнул в ответ и спросил; „Это все?”
За оставшиеся полтора часа я узнал, что Человек — это животное, Способное Мыслить Логически, он умеет смеяться и по развитию выше, чем животное, но до ангела ему далеко. Он может посмотреть на себя со стороны, на себя, наблюдающего за самим собой и своими поступками, и понять, насколько они нелепы (это сказала девушка с курса „Сравнительных литератур”). Человек — это носитель культуры, он честолюбив, самолюбив, влюбчив... Человек использует орудия труда, хоронит усопших, изобретает религии. И тот, кто пытается дать определение самому себе. (Последнее мы услышали от Лола Шварца, моего товарища по комнате. Его экспромт мне понравился чоезвычайно. Кем, интересно, Пол потом стал?)
Как бы то ни было, о многом из сказанного я думал: „возможно” или „отчасти он прав”, или „просто чепуха!”. Я до сих пор считаю, что мое определение было самым верным, ибо потом мне представилась возможность проверить его на практике, на Tierra del Cyqnus, Земле Лебедя... Я сказал: „Человек — сумма всего, что он сделал, желая того или не желая, и того, что он хотел сделать, вне зависимости от того, сделал он это или нет”.
Остановитесь на мгновение и поразмыслите над моей тирадой. Она намеренно такая же общая, как и остальные, прозвучавшие в аудитории, но в ней найдется место и для биологии, и для способности смеяться, и для стремления вперед, для культуры, любви, для наблюдения за собственным отражением в зеркале и для определения человеком самого себя. Заметьте, я оставил лазейку даже для религии. Нельзя не признать, что мое определение отнюдь не всеобъемлюще. Разве к устрице оно применимо?
Tierra del Cyqnus, Земля Лебедя — очаровательное название для планеты. Да и сама эта планета — место очаровательное, правда за некоторыми исключениями. Здесь я стал свидетелем того, как определения, написанные мелом на классной доске, исчезают одно за другим, пока не остается одно-единственное — мое.
... А в моем радиоприемнике все чаще потрескивали разряды статического электричества. И больше ничего. Пока ничего.
В течение нескольких часов не поступало других признаков надвигающейся бури.
Мои сто тридцать „глаз” наблюдали за Бетти все утро, предшествовавшее погожему, прохладному весеннему дню, потонувшему в солнечном свете, сочащемся медом над янтарными нивами, текущем по улицам, заполняющем витрины магазинов... дневном свете, уносящем остатки ночной сырости с тротуаров и красящем в оливковый цвет набухшие на ветках придорожных деревьев почки. Этот яркий свет, от которого выцвел когда-то лазурный флаг перед мэрией, превратил окна в оранжевые зеркала, рассеял пурпурные и фиолетовые тени на склонах гряды
Святого Стефана, раскинувшейся в тридцати милях от города, и спустился к лесистому подножию холма, будто сумасшедший художник выкрасил это море листвы в разнообразные оттенки зеленого, желтого, оранжевого, голубого и красного.
Утреннее небо на Земле Лебедя окрашено в кобальт, днем приобретает оттенок бирюзы, а закат — рубины с изумрудами, холодный и блистающий, как ювелирное украшение. Когда кобальт побледнел, покрываясь туманной дымкой (одиннадцать ноль-ноль по местному времени), я поглядел на Бетти своими ста тридцатью „глазами” и не увидел ничего стоящего внимания, ничего, что предвещало бы последующие события. Только непрекращающийся треск в радиоприемнике аккомпанировал фортепиано и струнным.
Смешно наблюдать, как мозг персонифицирует предметы и превращает мысли в образы. В кораблях всегда подразумевалось женское начало. Можно, например, сказать „добрая старая посудина” или „быстроходная штучка”, похлопывая ее по фальшборту, и ощутить ауру женственности, которая плотно облегает ее формы, и наоборот — „чертов драндулет!” или „будь проклят тот день, когда я сел за баранку этого пылесоса!”, когда у вашего автомобиля отказал двигатель. Ураганы — тоже женщины, впрочем как луны и моря. С городами дело обстоит по-другому. Они, вообще говоря, бесполые.
Никому не придет в голову сказать о Сан-Франциско „он” или „она”[4]. Но иногда, тем не менее, они носят атрибуты того или другого пола. Этим отличаются на Земле, например, портовые города Средиземного моря. Не исключено, что причиной тому бесполые имена собственные, бытующие в данном районе, но в любом случае имя расскажет вам больше о жителях, чем о самом городе. А вообще, мне кажется, все гораздо сложнее.
Спустя два десятилетия после основания актом муниципального совета станцию Бета окрестили женским именем Бетти официально. Я считал и считаю до сих пор, что причина этого одна: ранее Бета предназначалась для отдыха путешественников и профилактического ремонта. Бетти не претендовала на роль дома, но чем-то доходила и на отчий дом, и на веселый привал: земная пища, новые лица, звуки, пейзажи, дневной свет... Если вы из тьмы, холода и безмолвия вдруг попадаете туда, где тепло, светло и играет музыка, вы любите это место, как женщину. Нечто подобное чувствовал мореплаватель древности, когда высматривал на горизонте землю, сулящую отдых после долгого пути.
Я чувствовал то же самое дважды: когда впервые увидел станцию Бета и потом, когда ее уже называли Бетти.
Я — здешний Страж Ада.
... Когда шесть или семь из моих ста тридцати „глаз” внезапно ослепли, но лишь на мгновение, а музыка захлебнулась в разрядах статического электричества, я забеспокоился, позвонил в бюро прогонозов, и голос девушки, записанный на пленку, объявил мне, что днем или ближе к вечеру ожидаются сезонные дожди. Я повесил трубку и переключил один „глаз” с внутреннего обзора на внешний.
На небе ни облачка. Ни одного барашка. Только косяк зеленоватых летучих гадов пересек пространство перед объективом.
Я переключил „глаз” обратно и стал наблюдать за неторопливым, без „пробок” автомобильным движением по аккуратным, ухоженным улочкам Бетти. Три человека вышли из банка. Двое вошли. Я знал вошедших и, скользнув взглядом мимо, мысленно помахал рукой. У поч-тампта было тихо, на всем лежала печать повседневности: на металлургических заводах, на скотных дворах и фабриках синтетических материалов, на стартовых площадках космопорта и на фасадах офисов. У гаражей для наземного транспорта сновали автомобили. Машины, как слизняки, медленно ползли по дороге у подножия гор, оставляя за собой колею — сйоеобразную отметину о поездке в землю обетованную. В окраске окрестных нив преобладали желтый с коричневым и редкими вкраплениями зеленого и розового цвета. На экране появились дачные домики в виде буквы А с зубчатыми и колоколообразными крышами, утопающими в разноцветной листве, из которой торчали иглы громоотводов. Немного погодя я отправил „глаз” обратно на пост и стал наблюдать за галереей из ста тридцати сменяющихся картинок — экранов Службы Нарушений при муниципальном совете.
Треск разрядов электричества усилился, и мне пришлось выключить радио. Лучше вообще не слушать музыку, чем слушать ее вот так.
„Глаза”, легко перемещавшиеся по магнитным линиям, начали слепнуть. И тогда я понял, что к нам движется буря.
Я на предельной скорости направил один „глаз” к Святому Стефану. Это значит, что придется ждать двадцать минут, пока он заберется на гору. Другой я послал вверх, прямо в небо — ждать этой панорамы придется около десяти минут. Потом я предоставил полную свободу действий автосканеру и спустился вниз выпить кофе.