ы, дочери латышских батраков. В отличие от него она сумела закончить женскую гимназию. В 1919 году она вступила в партию и чудом при наступлении Юденича на Петроград избежала расстрела.
В годы гражданской войны Николаев очутился под Самарой — ему шестнадцать лет, он секретарь сельского Совета. Но время смутное, рыщут белые отряды, и он сбегает обратно в Петроград, поступает конторщиком в коммунхоз Петросовета. Многие из тех, с кем он жил по соседству на Выборгской стороне и бегал строить баррикады, выбились в люди, заняли маленькие, но начальственные должности. С их помощью он в те безработные годы стал конторщиком, они же дали рекомендацию в партию. Он подписывается на Собрание сочинений Ленина, внимательно изучает его труды, выписывает в блокнотик отдельные его мысли, заучивает наизусть, завидуя старым друзьям, сумевшим выбиться в люди. Он даже пишет заявление в райком партии, просится в Техартшколу, красиво звучит, да и сама профессия артиллериста кажется ему блестящей и перспективной, но ему неожиданно отказывают, и эта первая обида наполняет его злобой. Об этом он в биографии не пишет, потомкам это неинтересно, важно отметить, какой он талантливый, как его не понимали, к примеру, в том же Лужском укоме комсомола, где он и года не проработал, а уже последовала формулировка: «Т. Николаева с работы общего отдела снять и направить в распоряжение ЛГК РЛКСМ», в то время как Мильду не хотели отпускать из лужского укома партии. Но в Ленинградском горкоме комсомола ему работу не предоставили, и он сам устроился слесарем на завод «Красный арсенал», но слесарем не проработал и дня, а стал заведовать цеховым красным уголком. Где же еще работать бывшему укомовскому учраспреду? Не в грязном же дымном цеху, где сквозняки и вонь. Но уже через месяц он не поладил с цехкомом, отказавшись подметать пол в уголке и требуя себе единицу уборщицы. Какой же он заведующий красным уголком, если не имеет никого в подчинении? Его уволили за демагогию. Но в цех он не пошел, а занял должность конторщика. Надел сатиновые нарукавники, обзавелся амбарной книгой и счетами, поработал два дня, но освободилось место кладовщика, и он перешел на склад. Кладовщика уважали больше, чем конторщика. С последним считались и даже заискивали перед ним. Николаеву это нравилось. Он работал кладовщиком, числясь по штатному расписанию по-прежнему слесарем 6-го разряда. Но поскольку никакой выработки не было, то зарплата не превышала 140–150 рублей в месяц. Его это задевало. Он стал возмущаться, кричать, что ему мало платят, и запросился в грязный, дымный, вонючий цех, к станку, где рабочие получали около двухсот, но продержался лишь месяц.
Но едва он влился в ряды пролетариев, его стали мучить приступы тошноты, и Леонид две недели просидел по больничному листу, врачи признали отравление и порекомендовали разборчиво относиться к пище. Он отравился в заводской столовой, но тошноту стал испытывать, уже подходя к станку. Пришлось уйти поммастером в конторку, перебирать, подшивать наряды, отвечать на звонки. Через пару месяцев его сократили, он стал возмущаться, писать злобные статейки в стенгазету. Подкатила очередная партийная чистка, и ему влепили выговор по партийной линии — «за создание склоки через печать».
И снова обида. Он уходит с «Красного арсенала», устраивается на завод Карла Маркса, числится снова рабочим, но заведует по-прежнему красным уголком. Поругивается с цеховым начальством, поучает партком, но его терпят. Двухметровый секретарь парткома с удивлением внимает наскокам рахитичного и злобного коротыша Николаева. Выводов не делает. А завкрасугла раздувается от важности своей персоны.
Неожиданно Николаев встретил бывшего дружка по баррикадам, пожаловался на свою судьбу: когда-то вместе железные ворота с петель снимали и волокли на мостовую, а теперь никто не помнит его революционных заслуг. Бывший дружок посочувствовал, подсобил, порекомендовал, и Николаев, как в сказке, махом взлетел, став референтом отдела кустарно-промысловой секции Ленинградского обкома партии. И сразу же задрал нос. Сунув домоуправу в рожу красное обкомовское удостоверение и указав на грязь в подъезде, рыкнул:
— Чтоб к вечеру было чисто!
— Сделаем, Леонид Васильевич! — заискивающе пропел домоуправ.
«Как все же хорошо на хорошей работе!» — вздыхал радостно Николаев. Ему выдали пропуск в обкомовскую столовую, чистую, большую, светлую, где даже подавальщицы сновали меж столами сытые, гладкие, улыбчивые, а уж кормили там такими мясными борщами, что ложка намертво стояла. И язычки красовались, и балычки, жирком припудренные, сияли, и творожок свежий глаза слепил, а вся эта обеденная благодать со стаканом вишневого компота, сладким до мурлыканья, обходилась Николаеву в двадцать девять копеек. Разрешали также брать мясные или с молотой черемухой пирожки домой и в отдел. Зарплату Леониду Васильевичу положили 250 рублей в месяц, отчего сынков не побаловать.
С работой было посложнее. Должность требовала писать доклады для заведующего, составлять отчеты, справки, сочинять статьи в газету и даже выдвигать идеи по реорганизации. Неважно какой, важно было не стоять на месте. Это не пятнадцать строк в стенгазету. Месячный испытательный срок подходил к концу, и Николаев чувствовал, что пора спасаться. Снова к милдружку: выручай. Тот вспомнил, что Рабоче-крестьянской инспекции, она располагалась в том же обкомовском здании и ее работники пользовались той же столовой, требуется инспектор цен, и в два счета пристроил туда Николаева. А там с работой обстояло еще хуже: ревизии, проверки цен по магазинам, работа нервная, опасная, с угрозой для жизни. Не то в тюрьму посадят за взятку, а предлагают много, не меньше пятисот рублей за раз да еще оковалок мяса суют и коробку масла, не то изувечат. Наймут хулиганов, а те за пятьсот рублей в Неву сбросят и глазом не моргнут. Один директор так ему и брякнул в лицо: мол, выбирай, что тебе больше подходит. А посмеешь в милицию пожаловаться, и детей утопим. Николаев никаких замечаний в акт не написал, ничего не взял и убежал. А дома извелся, изнылся, в трясучку впал, такой припадок с ним приключился, что к утру еле отошел, губы в кровь пообкусал. На работу идти боялся. Лучше уж сразу умереть.
Мильда сжалилась, попросила Кирова, Николаев попал в Институт истории партии, а там на его голову свалился высокий, худой, властный Лидак с горящим взором бойца. Вот и весь круг…
Николаев грыз ручку, вспоминая свои мытарства и не зная, как их правильно описать в биографии. Мильда по ночам никуда не ездила, вроде тут утряслось, ему бы теперь на прежние 250 рублей в месяц, и зажили бы они душа в душу. Но он добьется, выстоит, восстановит справедливость, а если не добьется… О последнем и думать не хотелось. Он закрыл биографию. Мильда отмалчивалась, ничего не говорила, теща посматривала косо. Теперь четыре иждивенца на шее жены, а у нее всего 275 рублей в месяц. Николаев грыз ногти, обдумывая письмо Сталину. Пусть узнает, что творят в Ленинграде с партийцем, имеющим десятилетний стаж в рядах ВКП(б). «Этого Лидака бы по партмобилизации на транспорт, Иосиф Виссарионович! — сказал бы, встретившись с вождем, Николаев. — И Терновскую с Абакумовым! Не выполняют они ваших указаний, Бухарина цитируют! А я заметил, предупредил и немил стал. Вот как теперь у нас!»
«Не волнуйтесь, товарищ Николаев, — мудро скажет Сталин. Мы разберемся. С произволом покончим. Лидака бросим на транспорт, а вас поставим вместо него. В обиду не дадим. Ждите, вас вызовут!..»
Николаев дремал, положив голову на свою биографию, представляя свое появление в институте в качестве директора. Он приходит, Терновская дрожит от страха, дежурит в приемной, чтобы прорваться к нему в кабинет и объясниться.
— А не хотите ли на транспорт, Леокадия Георгиевна? — спросит Николаев.
— Я женщина, Леонид Васильевич, и свой пышный вид совсем еще не утратила, а вы такой красивый мужчина, вам нужна ласка и забота моих нежных рук, — конечно же льстиво заявит она.
— И это все, что вы умеете, товарищ Терновская? — удивится Николаев. — Мне объедки со стола Лидака не нужны! Вы уволены!
Она будет рыдать, рвать на себе волосы, ползать у него в ногах, кричать, что прилежностью и старанием искупит свою вину.
Но эти призрачные видения посещали его все реже. Николаев знал о дружбе Лидака с Чудовым, и надежд на счастливые перемены не оставалось совсем. Роясь в ящиках письменного стола в поисках стальных перьев, он однажды наткнулся на револьвер и, вытащив его, долго держал в руках, представляя уже иную картину: он входит к Лидаку в кабинет и выпускает в него все шесть пуль. А лучше всего пристрелить Лидака и Чудова, обоих его кровопийц, и отомстить за свое унижение. Они сейчас торжествуют, думая, что им все позволено, но есть и «высший суд, наследники разврата»… Где он слышал это стихотворение? «Он недоступен звону злата…» Николаев попытался вспомнить еще несколько строчек, но так больше ничего и не вспомнил. Спрятал револьвер в стол. И как ни странно, ему даже стало легче от одних этих картинок мщения. И все потом будут говорить: был же Николаев, он не побоялся постоять за себя, смелый был человек. И дети будут знать: их отец был очень смелый человек.
Прошло полтора месяца с последней встречи Кирова и Мильды. Первое время она вздрагивала от каждого звонка у себя в кабинете, бежала к нему из коридора, но звонили Зине, чаще один и тот же мужской голос, и она, нахально кривясь в улыбке, минут по пять выясняла отношения с новым ухажером.
— Сегодня в театр тащит, — тяжело вздыхала она. — Ну ладно бы в драматический, а то на балет! Там шишки будут, а он дежурит! Кирова, говорит, увидишь! А чего мне на него смотреть? Не икона!
— Он что, милиционер у тебя? — спросила Мильда.
— Еще чего! — фыркнула она. — Стала бы я с милицейской шушерой романы крутить! Он в учреждении посолиднее служит. Жениться хочет…
— А ты?
— Не знаю. Зарабатывает он вроде ничего, но кроме этого ни кола ни двора, в общежитии проживает. На мою коммуналку зарится. Я говорю: если таких шишек охраняешь, пусть комнату тебе дадут. А две комнаты можно на двухкомнатную квартиру выменять, тогда и жениться можно. А пусти его к себе в комнату, он тебя потом оттуда и выселит! — рассуждала Зина.