— Раньше ситного хлебушка в лавке купишь, так ешь не нарадуешься, до чего он был душистый, да мягкий, теплый, прям из печи. А сейчас поди-ка, поешь! Зубы сломаешь, да запах мякины в нос шибает. И этого еще нет, — сердито выговаривала сама себе Мария Тихоновна. Ходики щелкали секунды. За окном темнело. Чай остыл. — Тебе подлить горяченького-то?..
— Нет…
— Ты бери хлеб-то, ешь, у меня еще есть. Не будет, так я у Катьки возьму. Устроился бы ты куда-нибудь, все полегче бы было, а так что? Маята одна.
— Коли в мае уродился, значит, весь век маяться, — ответил он. — Знать бы только, за что…
— А этого никто не знает, — ответила мать. — Ленин-то ваш, одногодок мой, его уж десять лет как нет, а я все живу, хоть с двенадцати лет, как пошла в прислуги, и по сию пору спину не разгибаю. А что от меня проку?
— Вот я и хочу, чтоб от меня прок остался! — неожиданно загорелся Николаев. — Чтоб другие задумались: а зачем он это сделал? Ради чего? А я им отвечу: ради правды великой, ради нас всех!
— Чего сделал-то? — не поняла Мария Тихоновна. — Ты сначала сделай, а потом и приговора требуй.
— А я и сделаю! — сверкнув глазами, сказал Николаев.
— Вот и сделай!
Он поднялся.
— Чего ты? — испугалась мать.
— Мне пора, мама, спасибо тебе за все. Если что, не осуждай и не поминай лихом!
Он шагнул к двери, накинул куртку, натянул шапчонку.
— Да за что лихом-то поминать? — всполошилась Мария Тихоновна. — Ты чего надумал, бес окаянный?!
— Перекрести меня, мама, — попросил Николаев.
— Ты ж партейный!
— Ну и что? Я материнского благословения не чураюсь. Перекрести!
— Да не буду я тебя крестить! Чего еще выдумал?! Крест со значением кладут, а пустое благословение во вред только.
— А завтра у меня такой день выпадает решающий! — выпалил Николаев. — Все может круто измениться!
— Работу, что ль, подыскал?
— Считай, что работу!
— Ну коль так… — Мария Тихоновна трижды перекрестила сына и, поцеловав, что-то прошептала и сплюнула в сторону. — Это так бесов сгоняют, — объяснила она.
— Прощай, мама! — выдохнул Николаев.
— Сухари-то забыл! — Она сунула ему мешочек.
Благословение и впрямь его успокоило. Он вернулся домой и сразу лег спать до шести утра. Полежал минуты две с открытыми глазами и стал собираться. Ушел, ни с кем не простившись.
На вокзале уже было шумно, суматошно, в зале ожидания пахло детскими пеленками и едковатым потом, Николаев присел на грязный пол и стал дожидаться прибытия московского. Он не чувствовал страха, его не трясло, как тогда, пятнадцатого октября. В духоте разморило, и он заснул, а проснувшись, понял, что опоздал, московский уже прибыл. Бросился на перрон, пытаясь пробиться сквозь густую толпу, и ему удалось попасть в людской поток, двигавшийся навстречу Кирову. Через несколько секунд Николаев увидел плотное кольцо кировской охраны и еще троих впереди, прокладывавших дорогу в толпе. Киров шел пасмурный, в черной каракулевой шапке и в черном овчинном полушубке с высоким стоячим воротником. Изъеденное оспинами лицо довершало мрачность всего его облика. Вождь шел, погруженный в свои думы, не откликаясь на частые выкрики-здравицы в его адрес, доносившиеся с разных сторон. Они сближались. Николаев понимал, что через мгновение они поравняются, и лицо тирана окажется на расстоянии двух метров от него. И можно будет выстрелить. Рубашка на спине взмокла от пота.
Внезапно толпа уплотнилась, на Николаева насел бородатый деревенский мужик с деревянным плотницким ящиком, Леонид вставал на цыпочки, вытягивал голову, чтобы не потерять Кирова, сжимая в правом кармане холодный револьвер. Оставалось лишь достать его и несколько раз выстрелить. Мститель был уверен, что попадет. Но именно в тот миг, когда они — палач и его жертва — сблизились, Николаева стиснуло так, что он не смог даже пошевелить рукой. Толпа, качнувшись влево, выбросила его в сторону, и он, оглянувшись, увидел лишь широкие кожаные спины охранников, за которыми невысокий приземистый Киров был почти не виден.
Николаев пролез во встречный поток, стал пробираться за Кировым, но догнать его не смог. Когда он выскочил на привокзальную площадь, два обкомовских автомобиля уже отъезжали. Он вытер пот и выругался. Столько усилий и понапрасну. Его стало трясти, он лишь сейчас почувствовал то напряжение, которым был охвачен с утра.
В трамвае Леонида укачало. Очнулся через полтора часа снова на Московском вокзале и, вытаращив глаза, долго не мог ничего понять. На какое-то мгновение ему показалось, что он сошел с ума: город был погружен в мрачную черноту, и здания падали на него. Но это всего лишь был обморок. Его усадили, кто-то растер виски, чем-то резким шибануло в нос, и день начал возвращаться.
Дома, чтобы успокоиться, он выпил пять стаканов чаю с сухарями, прилег на постель и заснул, очнувшись поздним вечером, когда Мильда, лежа в постели, читала детям «Конек-горбунок».
Николаев открыл дневник.
«Если ни 15.Х, ни 5.XI я не мог сделать этого… то теперь готов, иду под расстрел. Пустяки, только сказать легко!..»
Николаев вспомнил об энкеведэшниках и записал себе памятку: если арестуют, не забыть поставить им условие: «Ко мне без ведома ЦК на квартиру не ходить, а если пойдете, то жену и детей не напугайте…»
«Сколько я не думал и не принял мер, но обратно возврата нет. Предрешая свою судьбу, я не хотел бы расстаться с жизнью на 10–20 лет раньше».
Потом он стал писать план. Написал подзаголовки: «Учет внешних и внутренних обстоятельств», «Место действия», «На вечер» и стал придумывать разные места покушения: на вокзале, при встрече, как сегодня, или лучше сразу же пристроиться в хвост охране, идти за ними вплотную и ждать момента, когда они чуть расступятся, и, не вытаскивая револьвер, выпалить прямо из кармана. У его дома на улице Красных Зорь, 26/28, подождать, когда он и охранники сядут в машину. Всегда есть несколько секунд перед тем, как машина трогается с места. Можно подбежать, открыть дверцу и палить или разбить стекло и палить. Охрана растеряется и не сразу отреагирует, он успеет сделать 1–2 выстрела и сможет даже убежать. Наконец, в Смольном при первой же встрече, овладеть духом и решимостью и палить. Все эти места действия им до конца не отработаны.
Николаев засиделся до двух часов ночи, описывая свой план, потом еще час ворочался в постели, проигрывая в воображении все эти ситуации, но одна из них запечатлелась ярче всего: он идет за Кировым по длинному коридору Смольного, сжимая револьвер, и, когда насильник подходит к двери своего кабинета, Леонид три раза стреляет в него и четвертый — себе в висок. Два трупа, великая загадка века: вождь и простой партиец. Похороны. Мильда рыдает над гробом, дети. Жена Кирова рыдает над гробом. Две вдовы. Имеющий глаза увидит и поймет.
7 ноября утром Мильда ушла на демонстрацию и вернулась поздно. Он слышал, как она рассказывала матери, что Ольга с Кулишером затащили ее к себе, угостили водкой, была селедка с картошкой и пельмени, Ольга настряпала. Роман подвыпил, стал приставать к Мильде, гладить по разным местам, когда Ольга выходила из комнаты. Она еле от него отбилась. Вечером он пошел ее провожать до трамвая, Ольга осталась мыть посуду, и Роман снова приставал, повалил в снег, предлагал прийти утром: Ольга на работе, а Роман на следующей неделе с двух часов. Мильда потешалась над ним, рассказывая, какие слова он ей нашептывал: и королева, и царица, умолял спасти его, иначе он кого-нибудь изнасилует, и его посадят. Теща испуганно ойкала, возмущаясь распутным зятем, у Николаева темнело в глазах от ненависти, а Мильда смеялась.
— Перебесится, никуда не денется…
Она принесла пельменей, пригласила и мужа поесть бульончику с пельменями, все же праздник, но Николаев от ужина отказался.
После праздников заглянув в райком, он случайно услышал, что Киров едет в Москву на заседание
Политбюро, но 13-го вечером возвращается «Красной стрелой» обратно. «Значит, 14-го утром, на вокзале», — пронеслось у него, и он даже не зашел в РКК, если б был хоть один ответ на его письма, они бы нарочного отправили к нему на дом. Сама судьба подсказывала ему: 14-го утром, последний срок.
На Политбюро утвердили повестку Пленума ЦК, который должен состояться 25–28 ноября. На Пленум выносили два вопроса: 1. Об отмене карточной системы по хлебу и некоторым другим продуктам. 2. О политотделах в сельском хозяйстве. На вечер 28-го наметили совместный просмотр спектакля МХАТа «Дни Турбиных». После заседания Киров спросил у Жданова, решился ли вопрос с отправкой нового прокурора в Семипалатинск. Еще раньше Мирзоян прислал в Ленинград телеграмму, что новый прокурор Восточной области так и не назначен и никаких мер для улучшения жизни спецпереселенцев, которых они посещали, прокуратурой не принято. Киров отправил Жданову телеграмму об этом еще 1 ноября. 4-го он говорил с ним лично, и тот обещал во всем разобраться. Жданов выглядел расстроенным и ответил неопределенно, сказав, что Сталин сам взял этот вопрос на заметку, встречался с Вышинским, а о чем они договорились, он не знает. Киров зашел к Сталину.
— Я разобрался, — выслушав его сетования, хмуро ответил Коба. — Твои раскулаченные живут в домах, продукты им выдаются согласно нормам, а вот работают они хуже всех. Сломали молотилку, есть случаи хищения зерна, так что улучшать им условия жизни я не вижу оснований. Наоборот, я приказал ужесточить их, так как они не хотят вставать на путь исправления.
— Но я сам видел, как они живут, — проговорил Киров. — Дома полуразрушены, печки нет, нет кизяка, чтоб топить и готовить пищу, ночью всем не хватает места на земляном полу. Уполномоченные воруют продукты, пьянствуют, избивают за малейшую провинность, насилуют женщин. Разве это жизнь?
— А ты хочешь, чтобы они жили? — спросил Сталин.
— Но они не совершили никакого преступления! — гневно воскликнул Киров. — Там, под Семипалатинском, обыкновенные переселенцы и страдают невинные дети и старики. Раскулаченные давно умерли, остались в живых их соседи и односельчане, которых в свое время выстригли под одну гребенку из-за тех страшных перегибов, которыми ты, Коба, сам возмущался!