— Все ясно. Значит, его состояние внушает врачам опасение. Марии, разумеется, ничего об этом не сказали. Бедняжка.
Теперь Лючия окончательно утвердилась в своих подозрениях. И решила принять соответствующие меры. Разумеется, в полицию она обращаться не станет — про их грубые неуклюжие методы работы снимают целые телесериалы. Ну, а частные сыщики запросят кучу денег вперед, а потом, когда запахнет жареным, раскроют все карты полиции, дабы не потерять свою вонючую лицензию.
Ей самой придется вылететь в Париж. Да, и как можно скорей. Деньги есть — Лючия иногда подрабатывала в качестве baby-sister[18] и тайком от всех клала деньги в банк. К тому же можно будет продать кольцо, которое подарил ей Пеппино в день их помолвки. Удача, что он женился не на ней, а на этой кривоногой Лоре Миллер (Лючия, узнав о том, что он спутался с этой кретинкой, чуть было руки на себя не наложила — спасибо, Мария не отходила от нее целую неделю). Эта Лора родила ему двух ублюдков с заячьей губой. И виноват Пеппино — у них в роду три таких ублюдка, что они, разумеется, скрывали.
Так вот, за кольцо дадут тысячи полторы, не меньше, плюс те две тысячи семьсот, что лежат на ее счету в банке. Родителям она скажет… Да, она скажет доверчивым Альфредо и Аделине, что хочет отдохнуть с недельку на ферме у своей школьной подруги Нормы Свенсон. Норму она обязательно предупредит на тот случай, если предкам вдруг взбредет в голову туда позвонить.
Вот только Лиззи жаль бросать…
Но Лиззи днями просиживает за роялем, ходит только в школу и церковь. Нужно приказать строго-настрого Аделине, чтоб глаз с девочки не спускала — чертов город превратился в последние годы в настоящий бордель.
Через сутки Лючия уже сидела в салоне эконом-класса летящего над Атлантикой «Боинга». Ей было очень неуютно от того, что под полом, под ее обутыми в удобные туфли на низком каблуке ногами не было ничего, а под этим ничего была вода — так сказала размалеванная, как настоящая путана, стюардесса. Лючия панически боялась воды, разумеется, кроме той, которая лилась из крана или душа, да и самолетом летела впервые.
— Эй, ты, ну все на свете проспишь. Вставай, слышь? Вот сейчас пощекочу тебе ноздрю травинкой… Ага, боишься щекотки, да?
Ваня с трудом резлепил веки. У него на груди лежал букет душистых полевых цветов и трав. Из-за него он видел только глаза Инги — они были бирюзово-голубыми и полными счастья.
— Ты не слышал, как я встала, да? — щебетала она, садясь рядом с ним на кровать. — Ой, утро клевое было — роса, птицы поют, из-под ног кузнечики выпрыгивают. Наверное, в раю так, если он есть на самом деле. Дядя Толя уже не спал — Шарика кормил и кошек. Представляешь, он добрый какой: всех бездомных кошек кормит. Мы с ним договорились на рыбалку поехать. Может, даже сегодня. Он совсем-совсем не такой, как я думала. Ой, какая же я дурочка, правда? Он меня дочкой зовет. Странно и… как-то приятно. Он сказал, что вы с ним вчера вечером бутылку водки распили. Это правда, да?
— А больше он ничего тебе не сказал? — с тревогой поинтересовался Ваня.
— He-а. А что, еще что-то было?
— Да нет, ничего. Это я так, — пробормотал он, вспоминая вчерашний вечер в подробностях. Все было так похоже на сон. Может, это на самом деле был сон?..
— Понимаешь, я еще сам не знаю, правда то, что он мне сказал, или нет. Если правда…
— А что он тебе сказал? — допытывалась Инга, возбужденно блестя глазами.
Ваня не знал, что ему делать. С одной стороны, не хотелось иметь от Инги секретов, с другой…
— Ну, скажи, Янек, дорогой, — теребила она его одновременно за руку и за ногу. — Ой, горячий ты какой. И красный как рак вареный. Небось обгорел вчера. Давай я тебя питательным кремом намажу, чтобы шкура не слезла. Но сперва скажи, а?
— Понимаешь, он… да и бабушка тоже, говорит, что на самом деле мой отец не мой отец, хоть у меня фамилия его и отчество. Я, кажется, рассказывал тебе о том, что у него с мамой была… любовь.
— Ну да. И он ушел в монастырь. А мама твоя вышла замуж за другого. Это я уже знаю, — немного разочарованно сказала Инга. — Это никакая не любовь, когда только охи да глазки друг другу строят. У меня так было с одним мальчишкой в четвертом классе. Скукотища.
— Нет, не глазки. — Ваня слегка обиделся за мать. Она жила в его памяти почти как идеал женщины. — Они… Словом, у них все было, и я, оказывается, его сын! — одним духом выпалил он и почему-то тяжело вздохнул.
— Ой, как здорово! Значит, у тебя два отца. А у меня ни одного нет. — Инга нахмурилась, но всего на какую-то долю секунды. — Так вот почему он меня сегодня дочкой назвал. Ура! — Она вскочила и закружилась по комнате, споткнулась о маленькую скамейку возле печи, чтоб не упасть, схватилась за занавеску и рухнула на пол, погребенная под белоснежным саваном тюля.
Ваня вскочил и помог ей выпутаться из сети.
— Ты настоящая русалка, — сказал он, отбрасывая тюль с ее лица и приближая к нему свои раскрытые губы.
Ваня видел из окна веранды лодку на якоре чуть ли не посередине реки — в том месте песчаная мель резко обрывалась судоходным фарватером. Инга сидела на носу, поджав по-турецки голые ноги, и сосредоточенно следила за поплавком удочки. Он (нет, даже в мыслях Ваня не мог назвать его «отцом», но и «дядей Толей» почему-то тоже) возился на корме с донками, забрасывая их в воду одну за другой. Ваня не любил рыбачить — это было нудное занятие, к тому же он всегда представлял себя на месте вытащенной из воды рыбы и сам начинал испытывать удушье. Разумеется, подобные ощущения были недостойны настоящего мужчины, и Иван никому о них не рассказывал. Потому он остался дома — впрочем, его никто и не звал на рыбалку — и очень скучал без Инги.
Нонна, кажется, ушла в магазин. Ваня поднялся в мансарду. Здесь было прибрано, все по-прежнему на месте, глянцево блестели половицы крашеных и почти нехоженых полов. На самодельной тумбочке он заметил толстую книгу, накрытую белой кружевной салфеткой. Его рука машинально потянулась к ней. Оказалось, что это Библия дореволюционного издания с пожелтевшими от ветхости страницами, на темно-вишневой сафьяновой обложке большой крест со стершейся позолотой. Ваня никогда не читал Библию, хотя на книжной барахолке возле Первопечатника ее предлагали, и даже недорого. Она не считалась запрещенной литературой, как, к примеру, «Лолита» Набокова или «Доктор Живаго» Пастернака, за которые можно было запросто схлопотать срок. Наверно, еще и потому, что советский закон не предусматривал наказание за владение этой книгой, интерес Вани к ней был практически равен нулю. Сейчас он раскрыл ее наугад. Из середины вывалился сложенный вчетверо листок.
Ваня собрался было засунуть его на место — он был хорошо воспитан, а потому не собирался читать чужие письма, — но случайно заметил печать, просвечивающую изнутри. Это определенно был какой-то казенный документ, а значит, его можно прочитать.
Им оказалось заверенное в нотариальной конторе завещание. Согласно ему, Соломин Анатолий Николаевич после своей смерти передавал дом вместе с флигелем и другими постройками, а также прилегающую к нему землю (30 соток) Ивану Дмитриевичу Павловскому. Внизу стояла дата: 8 мая 1968 года. Это был день рождения Вани. В шестьдесят восьмом ему исполнилось четыре года.
Дрожащими пальцами он сложил завещание и сунул между страницами Библии, которую положил на место и прикрыл салфеткой. И опустился на теплый от падающих в окно лучей полуденного солнца пол.
Он услышал шаги босых ног внизу, тихий скрип двери.
— Кто есть в доме? — раздался негромкий и словно бы испуганный голос Нонны. Ее шаги прошлепали по коридору на веранду. Дом разнес их гулким пустым эхом. Звякнули стекла рам. Теперь шаги были прямо под ним. — Боже мой! — с какой-то тоской воскликнула Нонна. И снова во всем доме стало тихо. Тишина расслабляла и убаюкивала. С реки донесся ленивый гудок самоходной баржи. Ваня растянулся на теплом прямоугольнике пола, закрыл глаза. Не надо, не надо ни о чем думать. Думать так мучительно, так больно. Мысли упираются во что-то непробиваемое, жесткое, бесчувственно-неодушевленное, как бетонная стена, и падают, падают к ее подножию. Лучше закрыть глаза и…
Он впал в сонное оцепенение, сквозь которое пробивались звуки окружающего мира. Не просто долетали, а, усиленные этим оцепенением, обступали со всех сторон, тянули щупальца, жала, когти. Казалось, они проникают ему под кожу, вгрызаются в его плоть, задевают нервы. Тишина летнего дня была, как острыми булавками, утыкана этими звуками. Кричали петухи, лаяли собаки, царапала ветка по шиферу крыши. И еще где-то кто-то плакал — горько, монотонно, без надежды на утешение.
«Что мне до всего этого? — думал Ваня. — Это не моя жизнь. Это чужая жизнь. Но где кончается моя и начинается чужая?.. Все так запутано. Наверное, я никогда не смогу это распутать. Мне тяжело… Почему кто-то хочет вмешаться в мою жизнь и перевернуть в ней все вверх дном?..»
И он вдруг пожалел, что приехал сюда — сейчас бы он с таким наслаждением вернулся в дни своего неведения, наполненные суетой экзаменов, волнений, бессонных ночей наедине с захватывающей книгой. В той, утерянной им навсегда жизни, все было до предела просто и ясно. Не было в ней никаких особенных переживаний, привязанностей, а была ровная, слегка снисходительная любовь к отцу, жалость к больному старому дедушке, уже почти зарубцевавшаяся скорбь по умершей бабушке.
И вдруг появилась Инга.
Да, с нее все и началось… Если бы не она, вряд ли пришло бы в голову приехать сюда, в дом, где когда-то жила его мать, а теперь, как выяснилось, живет отец.
Он любит Ингу. Несмотря на ее прошлое. Он еще не думал о том, во что выльется их любовь, хотя и называл ее своей невестой. Нет, конечно, это несерьезно — взять и жениться. Все женатики живут однообразно, скучно. Любовь — это совсем другое дело и к женитьбе, наверное, не имеет никакого отношения. Быть может, Инга захочет переехать к нему — отец вряд ли станет возражать. Ваня горько усмехнулся. Тот отец возражать не будет — у него мягкий характер. Про этого отца он пока не знает ничего.