Места не столь населенные — страница 10 из 15

– За театр! – нетерпеливо и убежденно поддерживали справа.

Блестели лысины, клацали зубы, стекленели глаза. Вспыхивали светлячки дешевых сигарет.

– Контрольная, – говорили слева и твердой рукой ровно делили остаток на пятерых, не доливая.

Тускло звякает стеклянное, шуршат истертые добела пакеты, помятыми ватагами тянутся мужики домой…

Работал Полушкин в лимонадном цехе. Вся его обязанность состояла в полуавтоматическом движении туловища влево-вправо с интервалом в три с половиной секунды: указательным и большим пальцами обеих рук Полушкин брал из коробки две заготовки пластиковых бутылок, ставил в автомат, нажимал ногой педаль и доставал готовые полуторалитровые емкости.

Так у него точно все получалось, бессбойно, – начальник любоваться приходил.

– Ты мне нравишься, – говорил он Полушкину. – Ты напоминаешь мне молодого меня. Хотя не такого молодого, а скорее – старого.

Полушкин смущался и прятал за спину руки с каменными мозолями на четырех пальцах.

Коллектив цеха подобрался хороший, честный, не вороватый; но честность эта – вынужденная, ибо нести с работы что-то, кроме бутылок, было нечего. Как самый опытный работник, Полушкин позволял себе лишь одну маленькую вольность: стирку носков. Каждую вторую пятницу, в обеденный перерыв, приносил из раздевалки пакет с носками и деревянные длинные щипцы. Посередине цеха стоял чан обогащения питьевой воды кислородом. Отодвинув с натугой люк, Полушкин опускал в бурлящее носки – парами. Отстирывалось – в момент.

С работы Полушкин шел пешком и, чем ближе подходил к дому, тем кислее ему становилось.

«Мельчают дома, мельчают люди, – думал Полушкин, проходя мимо стройки. – И придет все к этакому сверхлогичному пространству метр на два: слева будет что-то связанное с едой, справа с работой, снизу со справлением нужд, а сверху – низкий, но не слишком, потолок, – для души или чего уж там останется».

Сам Полушкин жил в двухэтажном одноподъездном доме барачного типа, рядом с рынком.

«Рынок этот – ненастоящий, невсамделишный, северный; цены у всех оговорочно одинаковы, да и торговаться не принято», – отмечал Полушкин, проходя по рядам.

Сегодня, отрешенно глядя вперед, Полушкин прошел мимо торговок, натягивающих рукава свитеров на белые пальцы, и вышел к ларьку у центрального входа.

Когда-то тут продавали пиво на разлив. Очередь собиралась загодя, за час, а то и за два, звеня бидонами и банками. Вспомнилось Полушкину, как однажды пиво привезли с опозданием. Очередь напряглась, забубнила, зашаталась из стороны в сторону. И тут из узкого оконца высунулась круглая голова.

– Предупреждаю: привезли поздно, разбавить не успела, – сказала голова. – Поэтому буду недоливать.

Вспомнил Полушкин – и как-то сразу все уравновесилось, самообъяснилось: и все не так плохо и даже скорее сносно, можно жить – да и интересно, что там дальше будет и как закончится, да и люди кругом чем-то живы и не собираются прекращать.

– Кв.2, Сойкины –

Коле Сойкину в наследство досталась старинная пивная кружка. Дед привез трофеем с войны. Толстостенная, основательная, с эмалированной крышкой в металлическом ободе. На крышке тонко выведен геральдический герб: корона, щит с крестом и два печальных полумесяца. Внутри, на крышке, написано: посуда сия подарена графом Генрихом фон Вайсштейном графу Гансу фон Хейнерсдорфу в 1908 году.

Кружка стояла в серванте, посреди сервиза на шесть персон. Изредка Коля с дивана бросал на нее взгляд, исполненный нереализованностью мечтаний. Сидевшая рядом жена, Света, взгляд строго пресекала, направляя куда надо: в лучшем случае – в телевизор, а то могла и на мелкие хозяйственные хлопоты.

Мыслей Коля не оставлял, но не знал, с чего начать. В успехе он не сомневался, ну разве что самую капельку.

– Война, разве что, – думал Коля. И сам себе возражал: – А чего им война?..

Приставка «фон» указывала на аристократичность рода и на, пожалуй, неплохие шансы. Всем сердцем Коля полюбил эти три буковки, безмерно уважая их и преклоняясь.

В 97-м Коля узнал про Интернет и сразу, в отличие от многих, понял, как его применить. Коля нанес визит двоюродному брату-студенту, ввел его в курс дела и даже пообещал что-то сгоряча в случае успеха.

Искали недолго, род оказался на редкость шустрым. Коля только и успевал выписывать: Мария фон Вайсштейн, помощник министра транспорта, Канада; Томас фон Вайсштейн, профессор, Англия; Кристиан фон Вайсштейн, пластический хирург, Германия; и так далее – двадцать пять человек.

Оживленно перекурили и тут же, на ломаном английском, набросали письмо и отправили всем из списка по электронной почте. Оставалось ждать, а это получалось хуже всего: за три дня Коля потерял процентов пять в росте, десять – в массе, прибавив только неопределенный процент в количестве седины. Ответил только один, руководитель отдела логистики «Фольксвагена». Коля прикрыл глаза и явственно увидел равноценный обмен кружки на новенький автомобиль. Между тем немец интересовался фотографиями кружки. С этим сейчас просто, написал он: сделайте цифровое фото покрупнее и высылайте, так получится быстрей.

Насчет цифрового Коля понял, а вот насчет побыстрей – не совсем, так как в их городе такой фотоаппарат был, пожалуй, только у фотографа местной газеты. Не откладывая, Коля сбегал в редакцию, и там ему наговорили много разного, до головной боли. Понятно было только, что фотограф то ли на больничном, то ли в отпуске за свой счет; что, впрочем, в любом случае означало запой, темный и неподвластный кому-либо.

Сойкин обзвонил друзей и знакомых, но так ничего и не нашел. Вечером он написал заждавшемуся немцу: «Погоди, майн фройнд, я не могу найти цифровую камеру». Ответ пришел моментально: «Ничего страшного, я тоже часто дома теряю свои вещи».

И вот тогда Сойкин пришел домой, оглядел свою квартиру и понял бесполезность ее; содержания ее и себя – внешне и внутренне. Надломилось что-то внутри, засвербило.

Но, прежде всего, начатое нужно довести до конца. Коля проявил чудеса дипломатии и убедил немца приехать в Санкт-Петербург, где и обменял реликвию на доллары, по курсу один к десяти тысячам; замечательный был курс.

А уже вернувшись домой, ударился в удивительные самому себе мероприятия. По воскресеньям он снимал со стены в коридоре большой таз и тащил его на кухню. Там, с упоением, неосознанно радуясь чему-то, варил кашу. Натянув фартук поверх куртки, с тазом и черпаком в одной руке и со стопкой эмалированных мисок и тяжелой связкой ложек – в другой, выходил во двор. Там его уже ждали, сидя прямо на земле, подчас неразличимые; покуривая по папиросе на троих.

Сойкин ставил таз на скамью и быстро раздавал дымящиеся миски. Нельзя сказать, что он любил этих людей. Он смотрел на них и видел только липкие щели ртов, сосульки волос, прилипшие ко лбам, дикость повадок и движений.

Потом он собирал миски и шел домой, навстречу жене, стоящей в дверном проеме в позе сахарницы. Профилактическая ссора вспыхивала каждое воскресенье. Коля хотел все объяснить, но и сам не понимал происходящее. Но он говорил, говорил горячо и все же не верил своим словам. Спустя час пересохшая гортань издавала все больше не звук, а запах. Тогда Коля отпивал из чайника, махал рукой и запирался в туалете. Два часа сквозь дверь, низом, просачивался табачный дым и такое же густое ворчание.

– Кв.3, Войтек –

Семья Войтек была неполной. Стефан Войтек, чех, был командирован сюда, на местный комбинат, как ценный и узкий специалист. Узкий специалист быстро освоился и явил свою широту в других сферах, как то: выпить, закусить, поговорить о России и, пожалуй, снова выпить и закусить.

Жених он был не столь завидный, сколько статусный, и, на неожиданной его свадьбе с табельщицей Галей, Стефан плюсом к роли жениха исполнял роль свадебного генерала, в чем и преуспел едва ли не более.

…Но, как-то быстро он ее бросил, увлекающимся оказался молодой человек, и осталась от него лишь фамилия, тапочки да запах заграницы, вытесненный вскоре более привычными и простыми.

Молодая держалась стойко, виду не казала, не отреклась внутренне, не прокляла: любила. Но вот здоровье – сказалось всё: слаба стала ногами, не могла ходить; дали ей инвалидность. С комбината пришлось уйти. Ушла недалеко, в Дом офицеров, что напротив, – билетершей кинозала. И сразу в декрет. Не подкачал чех. Вот уж не было печали.

Сына назвала Степаном. И ясно, и неясно – почему, да и кто поймет, так там все хитро в голове у женщины устроено.

Степка рос быстро, соображал будь здоров, но тихий был, медленный, вялый. На детсад Галя не тратилась, брала с собой. А Степке нравилось: по пять военных фильмов успевал за день посмотреть.

Странности потом всплыли, в школе. На учителей бросался, фашисты ему везде грезились, о чем он и сообщал истерично несколько раз на дню, к всеобщему недоумению. Увезли Степку лечить, да что-то не заладилось у них там, и вернулся он только через одиннадцать лет, аккурат на совершеннолетие.

Приехал Степа не с пустыми руками, с подарком от благотворительного фонда. В мягком чехле, за пазухой, Степа привез диктофон. Вот забава была: разные звуки записывать. А когда звуки кончились, начал экспериментировать с телевизором и радио. Включал одновременно на разной громкости музыкальные передачи и записывал внахлест. Интересно получалось.

На соседские стуки сверху Степа внимания не обращал, не знал, что это значит. Весь второй этаж снимали торговцы с рынка под склад. Стучат и стучат, что с того. Может, ящики какие двигают.

Однажды его подкараулили в подъезде, где он старательно записывал на диктофон скрип ступеней.

– Слышишь, ты, – сказали ему. – Ну-ка, включи, чего у тебя там.

Степа перевернул кассету, мотнул, включил. Струясь, потекла чуждая и непонятная музыка. Такая чуждая и непонятная, что Степу без разговоров, мягко, но настойчиво поколотили. И стал он совсем не от мира сего, смурной какой-то и блаженный. Увезли снова лечиться, на полгода.