— Так вот что я хотел вам сказать, дорогой Антон Григорьевич. Прекрасно понимаю все ваши трудности, но давайте через «не могу», через силу, чтоб хоть к концу года, хоть под занавес, а очистные сооружения сдать…
Хромов грузно, в белых бурках, протопал из кабинета. Секретарша, выпустив его, тут же сунулась к Пушкареву:
— Петр Константинович, к вам Янпольский хотел… Статью показать в газете. Просил сообщить, как закончите…
— Да какая статья! После, после!.. Миронова ко мне, срочно!
И, усаживая перед собой заместителя по капитальному строительству, кладя ему чистый лист, косясь на окурки в пепельнице, говорил:
— Пишите, пишите… Подготовить следующие вопросы… Незамедлительно, к штабу!.. Первое… Добиться от райисполкома разрешения на открытие Бужаровского карьера… Второе… Требовать от нефтеснаба ликвидировать перебои с горючим… Третье… Ускорить прохождение бумаг в леспроме на ликвидацию нетоварного леса… Четвертое…
Он диктовал, сжав веки, вытапливая из себя недавнее напряжение. Умолк, слыша, как продолжает шуршать перо заместителя.
— Вот и все… Только с этим не медлить! Чтоб к штабу все было сделано! Довольно поблажек Хромову. На этом он будет пойман… Да, еще я хотел вас спросить… Как там со снежным городом? Стоит или снова сломали?
— Снова сломали, — ответил Миронов, поднимая от бумаги худое, болезненное, с воспаленными веками лицо. — За ночь снова сломали.
— Так, хорошо… Восстановим! Скажите архитекторам, пусть восстановят. Поглядим, кто упорней! Ладно, с этим все ясно… А слободу Захромы вы мне скоро снесете? Пускайте, пускайте бульдозеры!.. И вторая слобода за Иртышом, как ее? Кондашевка? Вывели к Иртышу газопровод — хорошо! А с насосной станцией тянут! Торопите, толкайте их! К весне, к навигации, чтоб насосная станция — в действие! С кораблями придет оборудование. В месяц поставим колонны, и чтобы сразу газом опробовать. К осени — первый продукт! Я на штабе так и скажу. Торопите их в Кондашевке!
Он закончил, отпуская Миронова. Но тот медлил, что-то пытался сказать, неуверенно двигал губами.
— Что еще? — спросил Пушкарев.
— Петр Константинович, личная просьба… Дня на четыре, на пять отпустите в Москву. За свой счет! Или в счет сверхурочных!.. Понимаете, у жены день рождения. И уже полгода не виделись…
Пушкарев оглядывал бледное, осунувшееся лицо заместителя, чувствовал его неуверенность, испытал мгновенное к нему раздражение.
— Простите, Николай Владимирович, — улыбаясь, ответил он. — Понимаю, мотив уважительный, семья, жена, день рождения. Но между прочим, автомост не достроен, и проблема городского тепла не решена, и план по земполотну срывается, и свайные поля отстают, и с гулькин нос до весны. Так что не взыщите, а отпустить не могу. Уж как-то так получилось: все мы тут холостяки оказались. Комбинат — наша жена, и дите, и невеста. Может, это и жестоко и несправедливо, но нам сейчас не до семейной жизни, ведь так? У нас тут фронт, и семьи, если они есть у кого, пусть подождут. Вот пустим комбинат, тут уже кто хочет — свадьбы играй, жен и детишек выписывай. А пока не до них. Правильно я говорю?
— Может быть… — виновато, вдруг покраснев, сжавшись под колючим пушкаревским взглядом, ответил Миронов.
— Так я вас прошу, Николай Владимирович, не забудьте про обе слободы!
И, отпуская Миронова, мимолетно подумал: ведь, в сущности, его совершенно не знает. Что там у него на душе? Каков он, его заместитель?
Телефоны, свесив пороховые шнуры, молчат, словно маленькие взрывные устройства. Копят ночное молчание, беззвучно сближают контакты. Замкнутся. И первым звонком вдребезги взорвут всю огромную льдину дня с вмороженной красной зарей. Лишь к вечеру упадут осколки в угрюмый, низкий закат, в мигание фар на бетонке. И ночь как воронка от взрыва.
Но пока телефоны молчат. И Миронов, пользуясь тишиной кабинета, открывает кожаный переплет, стопку приготовленных к утверждению бумаг. Читает приказы, письма. Одних касаясь пером, утяжеляя их легкость металлически-синей подписью, приземляя их. Другие оставляет пустыми, пуская на новый круг, словно аэродромный диспетчер, управляющий бумажными эскадрильями с опознавательными знаками министерств.
«Убедительно просим… доставку запчастей, — ведет глазами Миронов, — ввиду тяжелых грунтов и быстрого износа… в противном случае… пусковых объектов… не гарантируем».
Закрыв глаза, останавливает бегущие строчки… И стальная гусеница, истерев лист бумаги, звонко лопнула. Вездеход, как подбитый, завертелся на месте, колотя кормой о деревья.
«Стой, глуши!»
«Трос подводи!»
«Не могу, застыл, подсоби!»
«Чтоб им самим в болото!..»
Белый лист. Высыхающая синяя подпись.
Вошла секретарша. Мягко, радостно оглядела его. Свежая, шелестящая с мороза, излучала утреннюю домашнюю красоту, готовность слушать. Светилась улыбкой, желтым обручальным колечком.
— Вам чаю налить, Николай Владимирович? — спрашивала она каждый раз, зная его пристрастие, уже включив в приемной электрический самоварчик.
— Только погорячей. Чтоб чаинки плясали! — благодарно откликнулся он, радуясь ее молодой, светлой женственности, этой пустяковой, ставшей обычной заботе.
Она взяла стакан с серебряным, темно-литым, привезенным из Москвы подстаканником, звякнула тихо и вышла. А он погрузился в бумаги.
«Обращаясь к дирекции комбината… дополнительные сметы на оплату вертолетных работ… ускоренный монтаж оборудования».
Страница распалась… Вертолет лупоглазо и грозно, сжигая дымное топливо, пронес в когтях стальную конструкцию.
««Сто седьмой», держи координаты!»
«Дайте поправку на ветер!»
«Ровняй по оси, «сто седьмой»! Вира, вира!»
«Понял вас, вира, вира!»
««Сто седьмой» приступайте! Ставь ее, как стопку, Сережа!»
«Понял вас, приступаю!..»
Чернильный росчерк. Бумага отсвечивает алюминием.
Секретарша внесла стакан. Миронов кивнул, не взглянув, лишь заметил опускающие быстрые пальцы с обручальным колечком. Тронул губами обжигающую дымную кромку, а ладонью — серебряные, выпуклые, греющие узоры подстаканника. И вдруг по цвету, аромату, касанью вспомнил: их домашняя скатерть, жена ставит блюдце с вишневым вареньем, сын наклоняет свою детскую, с красными петухами чашку. И он так любит их далекое, оторванное от него чаепитие, так одинок в это темное сибирское утро.
«Несоблюдение мер пожарной безопасности… района прокладки дорог… и близкого залегания торфа… что вторично приводит… в кварталах седьмом и девятом…»
Огненный, чадный хруст. Ветреное ревущее пламя. Словно сдернули с сосны мохнатое покрывало, набросили на соседнюю, и та вскипает, бьется в растерзанной красной рубахе.
«Технику, технику отводи, хрен безмозглый!»
«Гля, полушубок дымится!»
«В торф не суйся, провалишься!»
«Встречный будем пускать!..»
Поставил последнюю подпись, почувствовал, как утомился. Бумаги, чуть коснувшись, унесли с собой его утреннюю силу и свежесть.
— Николай Владимирович, еще чайку? — секретарша вошла и преданно на него смотрела.
— Нет, спасибо… Я хотел вам сказать… Я очень благодарен за эти знаки внимания… Я очень, очень ценю…
— Ну что вы, такие пустяки… — она смутилась и вышла. А Миронов подумал, какая она славная, и какой славный у нее муж, и как важно, чтоб кто-то не просто тебе подчинялся, а в этом денном и нощном кручении, без милых и близких, относился к тебе сердечно, ценил твои маленькие, никому не известные прихоти.
Миронов не знал, почему секретарша смутилась. Вчера они с мужем пригласили к себе гостей. Пили вино и дурачились. Муж, захмелев, при гостях устроил ей шутливую сцену, ревнуя к Миронову. А она, смеясь, приглашая и других посмеяться, говорила:
— Ну, нашел к кому ревновать! Его и своя-то жена, видно, бросила, ехать к нему не желает. Да разве можно любить такого? Бублик, сухарь сушеный. Только в чае его и мочить! — И тут же передразнила: — «Мне бы горяченького! Чтоб чаинки плясали!»
И все смеялись ее верному, злому копированию…
Начало дня. Канонада. Будто сдернули маскировочные сетки и ударили из всех калибров. В кабинет заходили люди. Их лбы, глаза, говорящие рты, явные и тайные мысли. Каждый плюхал в него, как снаряд, оставляя вмятину. Он отвечал на удары, летящие со всех сторон, откликался на телефонные очереди. Пробегал сорванные с телетайпа депеши, вызывал людей. Одних направлял в котлованы, в варево огня и болотного пара, других — в микрорайоны, к пустым, еще ледяным коробкам многоэтажных домов.
Он подхватывал на лету изменившийся за ночь рисунок стройки: что сорвалось, что возникло. Убыстряя одно, замедлял другое. Он чувствовал давлением аорты ход огромной машины, запущенной здесь, в сумрачных ледяных горизонтах. Живая и грозная, она наращивала валы и колеса. Осыпалась, отмирала в одних частях, взбухала скоростями и ревом в других. Захватывала в себя новые земли, леса и топи. И сам он, Миронов, был думающей, живой, исчезающей частью этой гигантской машины.
Задерживалось рытье котлованов. Сверхмощные бульдозеры, сведенные в единую группу, распались по мелким объектам. Дизельные копры простаивали, ожидая простора для свайных полей. На площадках копились сваи. Весь ритм замедлялся, захлебывался. Миронов нажал на селектор:
— Елагин, зайдите ко мне…
Архитектор Елагин был несимпатичен Миронову. Молодой и холеный москвич появился на стройке внезапно. Миронова раздражала его изящная веселость и легкость, щедрое барственное радушие. Жена-красавица щеголяла в заморской шубе среди мятой кирзы и роб, обесценивая пальтушки и шубейки конторских женщин. Миронов был против, когда Елагину слишком поспешно дали квартиру в новом доме. Необъяснимо негодовал и страдал, когда на вечере Елагин вышел, несмотря на нетопленный зал, в белоснежной рубашке, с золоченой трубой и исполнил джазовое соло.
И теперь все, вместе взятое, питало его неприязнь, хотя речь велась о бульдозерах.
— Удивляюсь, Анатолий Иванович, как можно было не видеть, что строители обводят вас вокруг пальца. — Миронов разглядывал безукоризненный серо-стальной костюм архитектора. — Быть может, следовало чаще бывать на стройке?