— По-вашему получается, если бы у людей было время и силы и квартиры были бы просторнее, так все бы что-нибудь такое диковинное у себя по домам устраивали?
— Может, не все, но многие, я думаю.
— Значит, вы считаете свои действия вполне нормальными?
Соломон Исакович подумал немного. Он прекрасно знал, что на старой квартире соседи считали его ненормальным. Но за последние полгода он отвык от соседских комплиментов, да и слишком был занят решением практических задач, для того чтобы задумываться о нормальности своих действий. В то же время он понимал, что врач спрашивает неспроста. Однако угадать, какой ответ будет ему на пользу, а какой во вред, не мог и снова ответил правду:
— Мне они кажутся вполне нормальными. Но многим могут показаться ненормальными.
Врач приподняла голову, и ее глаза впервые сошлись в фокусе на лице Соломона Исаковича.
— Иными словами, вы с самого начала отдавали себе отчет в том, что совершаете нечто неположенное, идущее против норм общества, и это вас не остановило?
Сам не зная почему, Соломон Исакович чувствовал, что состояние благополучия и внутреннего тепла, в котором он прожил последнюю неделю, оставляет его и холод внешнего мира снова начинает проникать в кости. Его начал беспокоить оборот, который принимал разговор. По давнему, но незабытому опыту он знал, что к добру это вряд ли приведет. Он сделал усилие удержать остатки своего безмятежного настроения и сказал, снова улыбнувшись врачу:
— Ах, доктор, что такое норма и что такое ненорма? Разве у вас, в вашем деле, уже выработаны твердые правила на этот счет?
Женщина положила ручку и сказала спокойно, не улыбнувшись:
— Во-первых, оставьте вашу манеру отвечать вопросом на вопрос. Во-вторых, не умничайте. Вы здесь для того, чтобы отвечать на мои вопросы, а не решать проблемы психиатрии. И в-третьих, позаботьтесь лучше о своих проблемах. У вас их достаточно.
Соломон Исакович ясно видел, что над ним нависла опасность. Но он знал, что сделать ничего не может; оставалось только ждать, а когда опасность осуществится, перестрадать ее.
— Итак? — сказала женщина. — Вы не ответили на мой вопрос.
— Да, — сказал Соломон Исакович.
— Что — да?
— Я знал, что другие так не делают.
— И все же сделали?
— Сделал.
— А губы вы зачем накрасили? Вы это часто делаете?
— Но, доктор, я же объяснял вам…
— Да, я знаю. Значит, это было в первый раз?
— Да нет, не в первый и не в последний, а просто…
Женщина опять быстро зачиркала ручкой. Соломон Исакович взмолился:
— Доктор, да зачем же вы эту ерунду пишете? Ну, бассейн, я понимаю, необычно, и вреда людям много принес, мне очень жаль, я постараюсь поправить, но при чем тут губы?
Женщина снова посмотрела ему в лицо и сказала:
— Значит, для вас решающим моментом во всей этой истории является несовершенство вашей конструкции и то, что у соседей протекло в квартире? Подумайте внимательно, прежде чем ответить.
Решающим для Соломона Исаковича был тот простой факт, что ему удалось попользоваться своим прекрасным бассейном только один недолгий раз и больше уже никогда не удастся. Это было грустно, но он знал, что сочувствия ждать не от кого. С другой стороны, ему все же удалось и построить бассейн, и насладиться им, даже лучше, чем мечталось, — пусть один-единственный раз в жизни, но ему удалось сделать то, чего страстно хотелось, и это было чудесно. Но и восторг его разделить тоже было некому. В том же, что говорила женщина, была известная доля истины, но наименее важная. Однако Соломон Исакович опасался теперь сказать ей правду, и ответил просто:
— Пожалуй.
— А то, что вся эта затея была, как вы это называете, «необычная», вас не смущало?
— Я очень старался, чтобы нигде не протекло, и надеялся, что никто и…
— Я вас не о том спрашиваю. Беспокоил ли вас тот факт, что вы предпринимаете что-то необычное, чего другие не делают?
— К тому времени, как я начал строить, я так давно уже об этом мечтал…
— …что перестали видеть разницу между мечтой и действительностью?
Куда она теперь гнула, понять было трудно, но надежнее всего было с ней согласиться.
— Видно, так.
— И вам уже казалось, что ничего необычного в этом нет?
— Да.
Женщина вздохнула и вдруг улыбнулась.
— Ну, наконец-то! Наконец-то вы начинаете помогать и мне, и себе.
Эта улыбка изумила Соломона Исаковича, но уже не обрадовала так, как обрадовала бы в начале разговора. Теперь он уже не мог заставить себя ответно улыбнуться. Его особенно тревожило то, что она записала раньше, и он пробормотал:
— А насчет губ, что я будто бы их накрасил…
— Перестаньте, — резко перебила женщина. — Вы что, действительно ненормальный? Или вам плохо здесь?
Может быть, она в самом деле пыталась ему как-то помочь?
— Извините, — негромко сказал Соломон Исакович. — Мне просто не хотелось, чтобы вы и впрямь подумали…
— Не все ли вам равно, что я и впрямь подумаю!
Она снова принялась писать и, не глядя на Соломона Исаковича, кивнула на дверь.
Опять потянулись дни тихой больничной жизни, но прежнее настроение уже не вернулось к Соломону Исаковичу. Санитары ворчали на него, так как он все реже вызывался помогать им. У кататоника Гриши, голубоглазого рабочего с подмосковной стройки, начал гноиться пролежень на крестце, но у Соломона Исаковича не хватало теперь ни сил, ни охоты переворачивать по многу раз в день его одеревенелое костлявое тело и прочищать рану. По утрам Соломон Исакович еще пытался иногда класть Гришу на бок, чтобы рана проветривалась, но Гриша никак ему не помогал, а лишь смотрел в пространство неподвижными голубыми глазами, и, как только Соломон Исакович отходил, Гришин сморщенный зад снова опускался на запятнанную простыню. От Гриши начало пахнуть.
Соломон Исакович все ждал, что женщина-врач снова вызовет его для беседы и его судьба как-нибудь решится, но этого не происходило.
Вместо таблеток ему теперь давали уколы, но и они не поправляли дела. Аппетит почти пропал, начались запоры и внезапные приливы к голове, часто хотелось плакать и совсем не хотелось вставать с постели. Однажды вечером, подобрав оставленную санитаром газету, Соломон Исакович обнаружил, что с трудом узнает буквы. Он поднял голову, обвел глазами палату, скорчившиеся под одеялами фигуры депрессивных, деревянный костяк Гриши и понял, что еще немного, и он будет вполне похож на них.
Перебарывая поднимающуюся тошноту, Соломон Исакович встал с постели. Напился воды из-под крана, сходил в уборную. Тело просилось обратно в постель, но Соломон Исакович ему не позволил. Сходил к ночной медсестре, попросил кусок ваты, камфарный спирт и взялся за Гришу. Глаза у Гриши были закрыты, но это не имело значения. Соломон Исакович обмыл кожу вокруг пролежня, тщательно очистил рану от гноя, скопившегося в ней за много часов со времени последнего посещения сестры. Он взял со своей постели чистую пеленку, которую с недавнего времени начали под него подкладывать, и постелил ее вместо запачканной Гришиной. Затем он уложил Гришу пластом на живот, повернул его голову вбок, чтобы он не утыкался лицом в подушку и не задохнулся. Он укрыл Гришу сверху до пояса одеялом, оставив поясницу открытой, а на ноги ему положил свой больничный халат, поскольку Грише, как неходячему, халата не полагалось.
Ночью Соломон Исакович несколько раз заставил себя проснуться и подходил к Грише проверить, не перевернулся ли он и не прижался ли носом к подушке. Один раз он пощупал у Гриши в паху и решил подставить ему утку. Обычно санитары этого не делали, а просто меняли по утрам всю Гришину постель, но Соломону Исаковичу не хотелось, чтобы вычищенный и высушенный им Гриша пролежал полночи в луже. И действительно, через несколько минут он услышал тихое журчание в утке. От радости он похлопал Гришу по руке, и Гришина рука слабо шевельнулась в ответ.
Утром Соломон Исакович сказал медсестре, что он чувствует себя гораздо лучше и не хочет укола.
— Новости какие, — сказала сестра. — Да кто ж их хочет? Их никто не хочет, а приходится. Придет врач на обход, ему и говорите.
Врач пришел, но к кровати Соломона Исаковича, как обычно, не подошел. Соломон Исакович встал и последовал было за ним в коридор, но врач жестко велел ему вернуться в палату. И уколы продолжались.
Соломону Исаковичу все труднее было бороться с всеобволакивающим оцепенением. Он сильно исхудал, гладковыбритый свежий румянец на его щеках сменился морщинистой бледнотой, кое-как прикрытой клочковатой щетиной. Он почти перестал умываться, проводил весь день в постели, а по ночам стал часто просыпаться, в ужасе ощупывая под собой пеленку. Пока еще она была сухая, но Соломон Исакович чувствовал, что ждать теперь недолго.
Гришу-кататоника забрали из палаты, а на его место положили возбужденного молодого самоубийцу. Не считая забинтованных запястий, самоубийца был в отличной форме, он расхаживал по проходу между кроватями, махал руками, громко смеялся и рассказывал безответной палате:
— Во как я им выдал! Они мне — нельзя! Это, говорят, запрещается, а это не разрешается! Не плевать, не курить, по газону не ходить! Не высовываться, не облокачиваться, остановка поезда без надобности! Карается законом, за нарушение штраф! Вход запрещен, выход тоже! Ну, бра! Я им показал! Моя жизнь, хочу живу, хочу подохну. Хрена с меня возьмешь! Соседи, гады, спасли. А я и рад! Я теперь, может, травиться попробую. Тут, говорят, лекарства подходящие дают, правда, нет? Хрена ли, возможностей много. А может, повешусь. Как в стишке: не могу я ни стоять, ни сидеть и ни лежать, надо будет посмотреть, не смогу ли я висеть! Верно, папаша? А может, поживу теперь. Что захочу, то и сделаю, моя жизнь, свобода, бра! Что они со мной могут? Да я всеми ими подтереться хотел!
У Соломона Исаковича даже туман в голове прояснился от неукротимой жизнерадостности самоубийцы. Он встал и прибрал постель, сыграл с самоубийцей две партии в шашки, еще раз с удовольствием выслушал длинную историю его покушения на собственную жизнь и вместе с ним пора