Интересно, что ее скорбные ноты совершенно не тронули меня в том смысле, что не смогли поколебать моего праздничного настроения, ибо, наслаждаясь первыми минутами новой жизни, полной официальной силы и официального права, я целиком был погружен в себя настолько, что сам генерал Цвибышев стал лишь приложением ко мне – его сыну, с которым жизнь начинала, как я тогда понимал, расплачиваться.
– К сожалению, – сказала Вера Петровна, – до официального решения трибунала мы не можем заняться полагающейся вам денежной компенсацией в размере двухмесячного заработка отца… А также жильем, если вы в нем нуждаетесь… У вас было сколько комнат?
– Три, – сказал я, – это я помню. Но дело вот в чем… Сейчас я, временно разумеется, проживаю (я не то что не хотел, я не мог допустить, чтоб в новом моем положении тяжба за ночлег даже сформулирована была по-прежнему)… Я занимаю площадь ведомства, где не работаю, ибо готовлюсь в университет… Вопрос стоит так, чтобы до получения причитающегося мне жилья я мог бы спокойно жить там.
– Мы всем возможным будем вам помогать, – сказала Вера Петровна. – Что надо сделать?
– Вот, – сказал я, написав ей номер телефона, – некий Маргулис там руководит.
– Сейчас, – сказала Вера Петровна и вышла.
Как просто все разрешилось, подумал я. Три года борьбы, ухищрений, унижений. И когда я попал в ловушку, когда все покровители отвернулись от меня и враги мои совершенно взяли надо мной верх, появился мертвый отец и спас меня. Тот, которого я стыдился и не любил.
Вернулась Вера Петровна.
– С ними поговорили, – сказала она, – там, правда, не Маргулис, а какой-то другой товарищ вместо него, мы ему все сказали, он просил, чтобы вы тоже зашли в жилконтору.
– Очень хорошо, – сказал я, – зайду, когда будет время…
– Всего вам доброго, – сказала Вера Петровна.
Миловидная машинистка тоже улыбнулась мне… Покинув военную прокуратуру, я несколько часов ходил по городу, привыкая к своему нынешнему положению – сына генерала Цвибышева. Я шел, не испытывая усталости, большими шагами, сильно выпрямившись и совершенно по-новому дыша, глубоко и шумно. На прохожих, а также на происходящие бытовые события – движение транспорта, очереди к киоскам газводы и т. д. – я смотрел с радостной добротой и мягкосердечием, но мягкосердечием сильного, прощающего и любящего из великодушия, в котором невольно, однако, сквозила и снисходительность, и во всем, что происходило вокруг, – в прохожих, в городском транспорте, в деревьях – было чувство вины передо мной и глубокое раскаяние, которое я великодушно принимал. Именно в этот восторженный период мной был совершен поступок, как бы положивший начало дальнейшим событиям. Ожесточение в этом поступке отсутствовало, а лишь заинтересованность хозяина, каковым я себя ощутил, заинтересованность нынешними делами страны. Так, проходя по одной из улиц, я заметил вывеску районной прокуратуры и вошел туда. То ли был уже конец работы, то ли обеденный перерыв (я не ориентировался тогда во времени), но в комнатах прокуратуры никого не было, и в кабинетах орудовали уборщицы. Лишь в одном кабинете стояла какая-то женщина, перебирая папки бумаг, скрепленных скоросшивателем, и какой-то мужчина что-то измерял в углу столярным метром. Я вошел, никем не остановленный, и, глянув на присутствующих мельком, начал осматривать помещение… На видном месте висел портрет Сталина в фуражке генералиссимуса.
– А почему, – сказал я не зло, а скорей снисходительно, словно журя, а не ругая, – почему Сталин еще висит у вас?.. Вы ведь газеты читаете… Это устарело, – пошутил я, чтоб не рассердиться, что сделало бы меня мельче в собственных глазах.
– А мы вообще старые люди, – сказала женщина (ей было не больше сорока), и я вдруг встретил ее явно враждебный, железный, оппозиционный официальной политике взгляд.
Поспешно подошел мужчина со столярным метром и взял меня об руку.
– Понимаете, – мягко, но твердо ведя меня к выходу, говорил мужчина, – портрет ведь числится в качестве инвентаря. Пока не спишут официально, я не могу себе позволить снять, хотя, конечно, вам сочувствую…
Впоследствии анализируя (не сейчас, а недели через две), впоследствии я понял, что эти люди не удивились моему приходу и приняли меня именно за того, кем я был, то есть за реабилитированного… То, что я считал лишь собственным чувством, тогда было распространено, и ряд реабилитированных в разных состояниях и с разными целями частенько входили или врывались в государственные учреждения карательного порядка, откуда их вежливо, мягко, но твердо выводили.
Глава девятнадцатая
Далее помню день четвертого июня обрывками. Я по-прежнему бесцельно шел по улице большими шагами, не уставая, но зато постепенно во мне начали проявляться признаки самого настоящего опьянения, сродни алкогольному опьянению. Я пел, смеялся по ничтожному поводу или вовсе без повода, размахивал руками и, главное, осознавал, что делаю не то, однако мне было приятно отдаться на волю радостных, разнузданных чувств. К вечеру пошел сильный дождь, но это не был тот холодный злой дождь, когда я «ехал в Индию». Это был теплый южный дождь, в который, как в южные волны, приятно окунулось тело. Я снял тяжелый, намокший пиджак и, шагая под дождем, изо всех сил ударял этим пиджаком о заборы, стены домов и деревья… Добравшись до общежития (не помню как), я вошел в комнату, широко, рывком распахнув дверь и глянув на жильцов, рассмеялся. Я сказал Береговому:
– Передай своему другу Колеснику, что он будет стонать и плакать хуже, чем Ярославна в Путивле…
После чего я ушел в туалет, и меня стошнило. Умывшись, я лег на койку прямо с мокрым лицом, не утираясь, и крепко заснул. Проснулся я утром с ясной, легкой головой и хорошим самочувствием. Прежде всего я отдал Жукову долг. В кармане у меня остались после этого считаные рубли, однако в ближайшее время я должен был получить за отца его двухмесячное жалованье (а у генерал-лейтенанта хорошее жалованье). В дальнейшем же я должен был получить компенсацию за конфискованное имущество. Зайдя в двадцать шестую к Григоренко, я застал его завтракающим с Рахутиным и сел с ними завтракать со спокойной совестью, поскольку теперь жизненной нужды в этих чужих завтраках не испытывал, а значит, воспринимал их проще и спокойнее, без заприходования их и занесения в свой бюджет в качестве дохода.
– Что случилось? – спросил Рахутин. – Колесник вроде справку раскопал, которую вы с Витькой соорудили… Тэтяна говорит, выселяют тебя.
– Это еще посмотрим, – сказал Григоренко. – Сволочь Колесник, в райком залез! Забыл, как ободранный по объектам бегал… Ничего, я с ним поговорю. Я думал, хороший парень, он со мной всегда на вась-вась… Скотина… Комендантше угодить старается… Она же ему отдельную комнату организовала… У кого из семейных отдельная комната?.. А вообще, черта бы и Колесник обнаружил… Яйца я недоварил, вот и смазала пленочка печать…
Я сидел, с радостной какой-то снисходительностью слушая Витькину болтовню. Они и не подозревают, что все изменилось. Передо мной совсем другие проблемы, другие перспективы, другая жизнь. Я рассмеялся.
– Ты чего? – удивился Рахутин.
– Вот им всем! – сказал я и, крепко сложив кукиш, ткнул в сторону распахнутого окна. – Я сын генерал-лейтенанта…
– Да врешь! – с искренней радостью воскликнул Григоренко.
– Точно, – сказал я, – реабилитированного генерал-лейтенанта.
– Тогда вообще все нормально, – сказал Рахутин. – Я вчера Хрущева слушал… Реабилитированным теперь особое внимание… Я даже слыхал кое от кого, что реабилитированные теперь будут в отдельной кассе билеты получать наряду с Героями Советского Союза, лауреатами и депутатами.
Рахутин странный парень. Он читает газеты, ходит в библиотеку, знает стихи Арского и в то же время часто бывает удивительно глуп в суждениях. Но одновременно в нем иногда проскальзывают и нотки юмора. Так что непонятно, сказал ли он свою последнюю фразу по глупости или из чувства юмора. Я вспомнил об этой фразе позднее, анализируя, сейчас же, пребывая в некоем нелепом состоянии счастливчика и именинника, принимающего поздравления, отнесся к этой фразе естественно и не задумываясь…
На улице, неподалеку от троллейбусной остановки, встретился мне воспитатель общежития Юрий Корш с красивой молоденькой девушкой. Корш обращался с ней достаточно вольно, хватал, выкручивал руки, и оба они смеялись. Я не знал, подойти ли мне к ним. С одной стороны, поскольку передо мной открывались перспективы, я должен привыкать к обществу подобных девушек, но, с другой стороны, я опасался, что Корш при этой девушке затеет со мной мелкий бытовой разговор о моем койко-месте, между тем перед такими девушками я вовсе не хотел предстать в качестве жильца общежития. Пока я раздумывал, мои опасения подтвердились. Заметив меня, Корш подошел и сказал:
– Я хочу помочь тебе, но не могу. Теперь уже не Тэтяна, а комендантша на тебя главный зуб имеет… Софья Ивановна… Ты что-то в райком на них нажаловался. Надо было хоть со мной посоветоваться. Тебя ж сегодня из общежития выбросят…
Девушка посмотрела на меня презрительно (красивые не любят несчастненьких), посмотрела и отвернулась. Мне стало неловко и досадно, ибо перед этой девушкой я предстал в самом невыгодном и нищем виде.
– Я сын генерал-лейтенанта, – сказал я Коршу, – у меня скоро три комнаты будут.
– В каком смысле? – удивился Корш.
– А вот так, – обращаясь не столько к нему, сколько к этой девушке, сказал я, – по реабилитации…
– Значит, порядок, – сказал Корш, – а я за тебя волновался.
– У меня двоюродная сестра тоже пострадала в период культа, – неожиданно низким, несмотря на хрупкость, но приятно волнующим голосом сказала девушка, – полгода назад они с матерью квартиру получили… Правда, одну комнату…
– А Гоше больше и не надо, – сказал Корш. – Слышал анекдот о молодоженах, у которых было пять комнат? – И, отведя меня в сторону, рассказал мне анекдот, рассказал с аппетитом, как опытный кулинар, знающий, что его кушанья придутся по вкусу.