– Нет. Ты один из…
Овалов считал себя специалистом по подстиланию соломки, а получается, что все эти годы его преспокойно пасли соответствующие службы. Макс пребывал в полной растерянности, не понимая какую линию поведения выбрать: смертельно обидеться на предательство товарища и сдать с потрохами или же у того же самого товарища поискать возможной помощи? По всему выходило, что гордость нынче штука дорогая и неуместная. Тем более что между преступником-одиночкой и группой лиц дистанция большого размера, если переводить ее в годы отбывания.
Золотов думал примерно о том же. Идти по делу о мошенничестве в его планы абсолютно не входило. Тем более теперь, когда чудом удалось выкрутиться.
– Макс, ты хочешь попасть под амнистию? – безо всяких намеков спросил он.
И здесь Овалов растерялся еще больше, потому как, будучи адвокатом, отлично представлял себе положение дел в смежной структуре. И расценки.
– У меня столько денег нет.
– Для тебя это будет бесплатно, – широко улыбнулся мошеннику другой мошенник. – Но только в последний раз.
Чем меньше времени оставалось до премьеры, тем более нервным и невыносимым становился режиссер. Он гонял актеров по сцене, заставляя по множеству раз повторять то, что улучшать уже было просто некуда. Спал в кабинете директора на диване, питался в театральном буфете и почти не выходил на улицу. В труппе это воспринимали однозначно – одержимость, или, как писали в советских газетах – трудовой подвиг.
Версия Антона Плетнева, то есть Юры Иванова, серьезно отличалась от общеупотребимой, хотя основные моменты и совпадали. Если говорить в двух словах – история Раскольникова была осовременена, примерно как в знаменитом английском сериале «Шерлок», где гениальный сыщик живет и трудится в наше время.
«Юрий Иванович» в первом ряду зрительного зала чувствовал себя как капитан корабля на мостике. Громко хлопнул в ладони и отдал команду:
– Так, все по местам! Еще раз! Это пока не прогон, но тем не менее. Выкладываемся, как на премьере…
И именно в это время, ни раньше ни позже, у него зазвонил телефон. Режиссер раздраженно взглянул на высветившийся номер и понял, что вынужден отвечать. Формально он Плетнев. Следственный комитет. Откуда и звонили. Он выслушал собеседника с таким выражением лица, словно на том конце сидела старуха-процентщица, пообещал, что приедет, но позже. Когда освободится. И вернулся к пьесе.
– Ребята, – проникновенно, но без пафоса обратился он к стоящим на сцене актерам, – не знаю, что у нас с вами получится, но вы же мастера. Профессионалы. Вы все умеете, и учить мне вас нечему. Поэтому давайте зажжем зал! И разбудим, наконец, зрителя! Твари вы дрожащие или право имеете в хорошем смысле этого слова?
Артисты переглянулись между собой и в едином трудовом порыве подтвердили, что не твари. Зажгут и разбудят, а надо будет – спалят к чертовой матери этот храм искусства своей энергией. А Генка стукнул себя в грудь, словно Кинг-Конг, и прорычал: «Я – Порфирий!»
Репетиция прошла на высоком профессиональном уровне, и после обеда режиссер со спокойно совестью покинул театр, предварительно побрившись и причесавшись. Поехал по вызову на прежнее место службы. В московский офис.
Полковник Прокофьев встретил его доброжелательно, хоть и с некоторой опаской. Не знаешь ведь, чего можно ожидать от человека после травмы головы и амнезии. Если он в режиссуру подался, то может, чего доброго, и Отелло в себе ощутить, душить полезет. На всякий случай Прокофьев выставил вперед стул, а наградной электрошокер с гравировкой «За высокие показатели» переложил в верхний ящик стола.
Плетнев этого маневра, естественно, не заметил. Он, словно кубик Рубика, крутил в руках собственное удостоверение, утерянное в беспамятстве, и размышлял над рассказом полковника о собственном преемнике. Зачем тот все это делал?
– Вот сам у него и спроси при случае, – предложил Прокофьев, не имея внятного ответа, – а пока на лист, пиши рапорт на увольнение. Лучше задним числом. В мае. Два Плетнева в одной системе – многовато. Надеюсь, алфавит на забыл. И чтобы никому ни слова! Твоим в Калининграде мы все объясним. На днях полетишь туда, подпишешь обходной. Погоди, я сейчас…
Полковник вышел из кабинета, оставив Плетнева трудиться над рапортом. Через минуту в дверь постучались.
– Не заперто, – равнодушно ответил Антон, не отрываясь от бумаги.
– А Олег Сергеевич? Вышел? – раздался полный оптимизма голос за спиной.
Плетнев обернулся, чтобы ответить…
Оба-на!
В дверях стоял тот самый жулик, который, прикрывшись плетневским именем, наворотил дел в далеком городе Великозельске. Вернее, как теперь выяснилось, принял меры по наведению порядка. Плетневу показалось, что он даже собственный мундир узнал. Отметил про себя, что форма сидит на мужике так себе, великовата. Мельчают кадры.
Золотов тоже узнал сидящего за столом. Первым его желанием было закрыть дверь и побыстрее ретироваться. Но вспомнил, что он теперь «легализован». Однако приготовился к возможной атаке.
– Ну заходи, Антон Романович…
Золотов прошел и присел на один из свободных стульев.
– Я Вячеслав… Слава. Прости, что украл вещи. Вариантов других не было.
– Суд простит… Фамилию не очень опозорил?
– Да вроде – нет.
– Вообще-то, за такие вещи надо в морду, – напомнил о моральной ответственности Плетнев, – но… может, оно и лучше. Ты только объясни мне – зачем?
Золотов объяснять не стал. Все предыдущие попытки воспринимались одинаково – покручивание пальцем у виска. Либо обвинение в корысти.
– Посидим, выпьем – расскажу. А сейчас бесполезно.
– Посидеть можно. И выпить. Обязательно.
Вернулся хозяин кабинета, на ходу вытирая руки платком. Плетнев тут же встал.
– Вызывали?
– Вызывал, – Прокофьев занял свое кресло, – познакомились уже?
– Да, – в унисон ответили оба.
Полковник повернулся к Золотову:
– Те материалы… На Марусова. Ты кому-нибудь показывал?
– Не успел… Вы ж меня…
– Хорошо, – перебил Олег Сергеевич и перевел взгляд на Плетнева: – Написал? Давай сюда. Оба свободны.
На пороге окликнул:
– Плетнев!
Обернулись и тот и другой. Прокофьев тоже осознал двусмысленность положения. Если что-то и хотел сказать, то передумал, только пригрозил пальцем:
– Помалкивайте.
Любая театральная премьера имеет две стороны, как небезызвестная перевязь у мушкетера Портоса. Одна из них парадная и обращена к зрителю. Сопровождается, как правило, яркими афишами, воздушными шарами, поисками лишнего билетика, шампанским в буфете и прочей мишурой. Другая – сугубо производственная, на посторонний глаз не рассчитана. Потому как производит впечатление пожара на свадьбе, причем на «золотой», где контингент специфический, отличающийся медлительностью движений и соображения. Ответственные лица убеждены, что все задействованные в постановке путаются под ногами, ползают как осенние мухи и специально задают идиотские вопросы.
Режиссер Юрий Иванович Иванов чувствовал себя на празднике жизни, называемом премьерой, двояко. С одной стороны, на свежей афише было указано, что режиссером-постановщиком «Преступления и наказания» следует считать Валерия Никитина. Пропитой Никитин с грязными патлами и жутким выхлопом маячил в фойе за спинами директора театра и главного спонсора, которые по-хозяйски приветствовали особо важных зрителей.
– Очень рад, очень рад! – тряс спонсор Соловьев руку приглашенному известному московскому рекламщику. – Спасибо, что пришли.
– Какие люди! – вторил ему Васнецов, еле остановившись, чтобы не облобызать руку знаменитому театральному критику. – Спасибо, что почтили присутствием! Спасибо, спасибо!
Никитин же мечтал, чтобы все поскорее закончилось и узким кругом перешли ко второй части торжества – закрытому банкету.
С другой стороны, взволнованные артисты требовали от режиссера последних отеческих наставлений. И Никитин тут в расчет вообще не принимался. В конце концов Плетнев-Иванов не выдержал накала страстей и после третьего звонка вышел на улицу глотнуть свежего воздуха. Встал под афишей, извещающей о премьере.
Мимо прошествовала пара зрителей – мужчины пенсионного возраста. Один плечом бесцеремонно оттер Плетнева, загораживающего дорогу.
– Никитин – режиссер хороший, но с таким составом… – скептически заметил он, кивая на афишу.
– Думаешь – фуфло?
– Нельзя из дерьма сделать тирамису.
Свежего воздуха Плетневу расхотелось. Он проводил мрачным взглядом зрителей и вернулся за кулисы. Надо вести спектакль, плюнув на комментарии. Цыплят по осени щипают…
Вести почти не пришлось, актеры выкладывались по полной. На сцене Лужин в малиновом пиджаке и с утюгом в руках так натурально пытал визжащую Дуню, что кто-то в зале крикнул: «Полиция!»
Зал, к слову, был полон. Только в первом ряду сиротливо темнело пустое место, словно дырка от удаленного зуба во рту. Билет на это место Плетнев послал Лере, но она не пришла.
…За минуту до финала он в очередной раз выглянул из-за кулисы в зал. Леры не было. На сцене объяснялись Раскольников и Соня. Родион в робе современного зэка склонился над Соней, облаченной в леопардовое платье. Та же обнимала его колени. Несмотря на некую абсурдность видеоряда, монолог Раскольников читал с необычайным чувством и не отходя от первоисточника:
– Где это я читал, как один приговоренный к смерти за час до казни говорит, что если бы пришлось ему жить на скале, на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно поставить, а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак и вечная буря, и оставаться так, стоя на аршине пространства всю жизнь, тысячу лет, вечность – то лучше жить так, чем сейчас умирать. Только бы жить, жить и жить! Дождись меня. Обязательно дождись. Сонечка… Семь лет, всего семь лет… Это так мало, когда понимаешь, ради чего…
Особо чувствительные зрительницы утирали слезы и громко хлюпали носами. Когда же Раскольников с Соней в обнимку скрылись в темноте, несколько секунд стояла такая подозрительная тишина, что Плетнев не без основания вспомнил про театральный продуктовый набор – тухлые яйца и перезрелые помидоры. Но через пару секунд раздались аплодисменты, сначала редкие, затем переходящие в овацию. Не щадя ладоней, приветствовал авангардную постановку знаменитый театральный критик. Кричал со своего места «бис» зритель, упомянувший тирамису. Народ по очереди принялся вставать с мест, приветствуя участников действа.