— Ты звонила в больницу? Что тебе сказали?
— Я не звонила.
— Не звонила? Но как же…
— Я и так знаю, что он в порядке, Элизабет. Зачем мне, спрашивается, строить из себя дуру из-за того, что он выпил полбутылочки подкрашенной водицы?
Джеймс пристально посмотрел на нее. Веселье разом схлынуло с нее: она поняла, что сейчас сболтнула. Рука метнулась вверх, чтобы прикрыть рот, густая краска залила лицо. Она сделала шаг назад и потянула Гилберта Колриджа за руку.
— Боюсь, вы недооцениваете моего сына как токсиколога, — сказал отец Джеймса, а Мирабель отняла руку от лица, сделала серьезную мину и сказала, что им пора — надо поскорее дозвониться.
Теперь Джеймс все понял. Комната медленно снялась с места, пошла кругом и никак не могла остановиться. Он знал, что сделала Мирабель, и, хотя это не станет концом его жизни, не испортит его будущности, случившееся останется с ним навсегда. По глазам Мирабель он понял: она знает, что он знает.
Гости и хозяева сейчас двигались в сторону вестибюля, со всех сторон сыпались извинения, благодарности, пожелания спокойной ночи. Окружающее пространство постепенно приняло свои обычные размеры и форму. Джеймс заговорил с Мирабель впервые за день, и голос у него осекся:
— Спокойной ночи. Жаль, что я был таким дураком.
Она поняла, что он хотел сказать.
Джон Ле КарреНеразлучныеВступление к новому изданию «Шерлока Холмса»Перевод Т. Казавчинской
Доктор Ватсон не записывает истории, он с нами разговаривает. С эдвардианской учтивостью, у тлеющего камелька. Голос у него ровный — без взлетов и падений. Ясный, энергичный, как и подобает случаю. Голос далеко не глупого колониального британца — в твидовом костюме, пребывающего в мире с собственной особой. Обладатель костюма вволю попутешествовал. Поколесил по свету, что называется, понюхал пороху. Но за границей так и не прижился. Он отличный малый, верный до самозабвения, храбрый, как лев, на таких, как он, земля держится… Подходят все трюизмы, но сам он вовсе не банален.
Тонкие чувства приводят доктора Ватсона в смущение. В искусстве он не силен. Зато, как и его создатель, он один из лучших рассказчиков, каких только знал мир. В тех редких случаях, когда он уступает сцену Холмсу, мы ждем, когда он вернется. Холмса, сложного, блестящего, стремительного, неуемного, небезопасно оставлять одного. О нет, он в полном порядке. Отлично маскируется, умеет залегать на дно, гримироваться так, что мать родная не узнает, притворяться мертвым или умирающим, прочесывать опиумные притоны, вступать с Мориарти в рукопашную на краю уступа, обводить вокруг пальца кайзеровского шпиона. Но все это не меняет главного — того, что сам по себе он лишь половина личности, а полной становится, лишь когда верный Ватсон вновь берет повествование в свои руки.
Слава богу, ни кипы ученых трудов, ни глубокомысленные диссертации чиновников от литературы не могут объяснить, почему один авторский голос нам слаще другого. Отчасти это вопрос доверия, отчасти — вопрос хороших или дурных манер рассказчика, отчасти — его авторитета или отсутствия такового. И отчасти — вопрос красоты, но в очень малой степени, совсем не в той, в какой бы нам хотелось. Я жажду, чтобы меня очаровали как читателя, причем с первых же строк или уж никогда, из-за чего на моих полках теснятся ряды книг, бог весть почему брошенных на двадцатой странице. Но если уж я поддался авторским чарам, дело сделано. С самого детства Конан Дойл приобрел надо мной власть. Я люблю его бригадира Жерара, и его свирепого пирата Шарки, и его профессора Челленджера, но больше всего я люблю Холмса и Ватсона. Такую же власть он обрел над моими сыновьями, и я с удовольствием наблюдаю, как мои внуки один за другим подпадают под его обаяние.
Загляните ненароком в творческую лабораторию писателя, и поначалу вы испытаете разочарование: ни изысканных оборотов, ни редкостных прилагательных, разбросанных по странице, ни завораживающих психологических откровений. Но зато перед вами своего рода совершенство: совершенный баланс диалогов и описаний, совершенный выбор характеров, совершенное распределение действия по времени. Немудрено, что Конан Дойла, в отличие от других великих повествователей девятнадцатого и начала двадцатого веков, практически без потерь переводят на любой язык.
Профессиональные критики никогда не могли разгромить Дойла и никогда не смогут. Можно было глумиться над его спиритизмом, над его неразборчивой любовью ко всем научным открытиям подряд, можно было хулить позднего Холмса: он-де выродился и уже совсем не тот, что раньше. Но никто не обращал внимания на критиков ни в его время, ни сегодня. Сейчас, как и тогда, водители такси, государственные мужи, ученые и уличные мальчишки сидят у его ног, как зачарованные, — что доказывает, если бы требовались доказательства, что за скупостью языка скрывается великая терпимость — приятие человека во всей его сложности. Даже в его времена у Дойла было множество подражателей, неизменно и во всем уступавших ему, но преуспевающих. Если по какой-то невероятной случайности кто-нибудь из них сподобился бы придумать ужасного профессора Мориарти, готов поспорить, что Мориарти превратился бы в коварного еврея. Придумай его Джозеф Конрад, он был бы озлобленным балканским радикалом, зацикленным на уничтожении индустриального общества. Но у Конан Дойла не было на душе подобного бремени. Он знал, что зло способно жить ради самого себя. И не нуждался в ненависти и предрассудках — был достаточно умудрен жизнью, чтобы не клеить ярлыки на дьявола.
Задумайтесь, как искусно помещает он читателя между двумя своими протагонистами. Холмс — гений, бесконечно нас опережающий, и мы знаем, что никогда нам не догнать его. Да и зачем? Это и не нужно. Но не падайте духом: мы на милю опережаем еле ковыляющего простоватого доктора Ватсона! И что же в результате? Читатель, к своей радости, располагается между двумя главными героями. Есть ли в популярной литературе лучшее соответствие тому, что Томас Манн звучно окрестил противостоянием художника и обывателя?! В Холмсе, о чем нам никогда не дают забыть, воплощено стремление художника к саморазрушению. Ватсон же постоянно напоминает о присущей нам любви к социальной стабильности.
Неудивительно, что пара Холмс — Ватсон вызвала к жизни больше подражаний, чем любой другой литературный дуэт. Современная полицейская драма прибегает к нему снова и снова. Они, и только они, ответственны за кинофильмы, где действуют напарники. Нынешние триллеры тоже много потеряли бы без них. Не будь Шерлока Холмса, мог ли бы я придумать Джорджа Смайли? И без Ватсона мог ли бы я дать ему в сотоварищи Питера Гиллема? Хотелось бы верить, но вряд ли.
Мне было девять лет, когда в моей второй школе-интернате брат директора, святой человек с дивным голосом, раз в неделю в общей комнате читал нам, младшеклассникам, «Приключения Шерлока Холмса» на сон грядущий. В следующем семестре он перешел к «Собаке Баскервилей»: я и сейчас слышу его голос, вижу его мощную фигуру, лысину, на которой играют блики горящих в камине углей.
— Следы?
Это Холмс расспрашивает Мортимера.
— Следы.
— Мужские или женские?
Доктор Мортимер как-то
странно посмотрел на нас и ответил почти шепотом:
— Мистер Холмс, это были отпечатки лап огромной собаки![3]
А теперь читайте. У вас в руках окончательная разгадка всех тайн Шерлока Холмса, собранных воедино и щедро дополненных обстоятельным научным вступлением и комментариями[4]. И не волнуйтесь: о Холмсе и Ватсоне не пишут иначе, как с любовью.
24 октября 2003
Уистен Хью ОденВ убийстве подозревается священникЭссеПеревод Ксении Атаровой и Анны Курт
Я не иначе узнал грех, как посредством закона.
Послание к римлянам 7:7
Для меня, как и для многих других, чтение детективов сродни никотиновой или алкогольной зависимости. Симптомы таковы: во-первых, непреодолимая тяга. Если я что-то делаю, мне следует держаться подальше от детектива: ведь, начав его читать, я не могу ни работать, ни спать, пока не прочту до конца.
Во-вторых, избирательность: сюжет должен соответствовать определенным требованиям (скажем, мне трудно читать историю, которая происходит за пределами сельской Англии).
И в-третьих, однократность: прочитав детектив, я тут же его забываю и не хочу перечитывать. Если после нескольких страниц, а так иногда бывает, я вижу, что уже читал эту книгу, я прерываю чтение.
Все это убеждает в том, что для меня, во всяком случае, детективы не имеют ничего общего с произведениями искусства. Однако, возможно, анализ детектива (такого, какой доставляет удовольствие мне самому) может пролить свет не только на его магическое воздействие, но и — по контрасту — на воздействие произведения искусства.
Грубо говоря, определение «Кто это сделал?» является правильным. Основная формула такова: произошло убийство, подозревают многих; все, кроме одного (убийцы), постепенно исключаются из числа подозреваемых, убийца арестован или умирает.
Это определение исключает:
1. Изучение убийц, чья вина заранее известна (например, «Злое предумышление»[5]). Есть пограничные случаи, когда убийца известен и нет несправедливо подозреваемых, но доказательство отсутствует, как, например, во многих рассказах Фримена Уиллса Крофтса[6]. Почти все они приемлемы.
2. Триллеры, шпионские рассказы, рассказы о профессиональных мошенниках, где обнаружение преступника вторично, а главное — провал преступного замысла.
В триллере интерес заключен в конфликте между добром и злом, между «мы» и «они». Интерес в наблюдении множества невиновных за страданиями одного виновного. Интерес в детективе заключен в диалектике невиновности и вины.