Она развязала шнуровку дирндля.
– Дыши медленно.
– Ja[36], – прошептала Хейзел. Ее глаза закатились, обнажив белки. – Питер.
Так звали жениха Хейзел, умершего в начале войны. Тогда она еще не участвовала в Программе. Первый сын Хейзел, Юлий, был сотворен по любви, а не по обязательству. Ката всегда этому завидовала.
Она так и не познала прикосновения мужчины, который бы был только ее.
Рука Хейзел взметнулась вверх.
– Питер!
Бригитт передала Кате коробочку с таблетками. Врачи выписывали их девушкам от телесной и душевной боли, и они работали лучше, чем любой известный Кате алкоголь или наркотик.
– Тише, милая, тише. – Она прижимала Хейзел к груди, как Яна. – Это поможет. – Она сунула таблетку между губ Хейзел.
Показались зрачки. Хейзел поймала взгляд Каты. Она проглотила таблетку, затем с остервенением потянулась к коробке за другой и случайно опрокинула ее. Упавшие таблетки закрутились на полу, словно звездочки.
– Все на нее не расходуй, – предупредила Бригитт и принялась шинковать капусту. – Если она не придет в чувства, дай ей пощечину.
– Тогда еще одну.
Лицо Хейзел было мокрым от пота. Белесая слюна блестела в уголках рта.
– Ката, – прошептала она.
– Она пришла в себя, – заверила Ката. – Посмотри, она успокоилась.
– Будем надеяться, что второй ее ребенок не унаследовал от нее нехватку мужества. Германии нужны сильные девочки, а не слабоумные дурочки.
Ката положила Хейзел в кровать, натянув ей до подбородка пуховое одеяло, чтобы оно согрело ее в эту январскую ночь. Она не знала, что ее соседка по комнате уже не проснется. На рассвете они обнаружили ее холодной и синей, как зимнее утро.
– Ты убила ее, – обвинила Кату Бригитт.
Обескураженная Ката мысленно пересчитала таблетки.
– Две, я дала ей всего две, как ты мне и сказала!
– Ты отравила ее. Мать из «Лебенсборна», немку.
– Нет… я… – начала Ката оправдываться, а затем поняла, что никогда не принимала больше одной таблетки за раз. Она не могла сказать наверняка, что двойная доза безопасна.
– Убийца! – Бригитт в бешенстве сорвала с крючка свою шаль. – Я не останусь в одной комнате с мертвой женщиной и убийцей. Гестапо!
Прежде чем Ката успела что-либо понять, Бригитт убежала. Она осталась одна, стоя над Хейзел, прекрасной, как ангел, даже в смерти.
– Прости, Хейзел, – разрыдалась она. – Я не хотела…
Снаружи послышался крик. Гестапо арестовывали женщин и детей любого возраста за самые незначительные нарушения. А за убийство они могли расстрелять ее на месте! Поэтому она скинула весь свой скарб в бельевую корзину. Документы Хейзел отправились туда же – это были единственные бумаги, где указывался ее адрес в Гармише.
В припадке ярости и самобичевания она поклялась анонимно написать семье Хейзел и рассказать им всю правду, насколько это было возможно, о ее смерти, ее детях, Программе… Хейзел была очень близка со своей младшей сестрой Эльзи и часто говорила о ней. У Каты не было сестер, и она могла только представлять, на что это похоже – иметь верную наперсницу. Эльзи, как никто другой, имела право узнать, что здесь произошло.
Уходя, Ката схватила шляпу с черной вуалью, чтобы прикрыть лицо. Она забыла, что Хейзел позволила ей взять свою шляпную булавку в последний раз, когда Ката надевала шляпку – был ветреный денек, – и, стало быть, к ее списку преступлений добавилось воровство.
До появления союзников Ката работала и скрывалась под видом прачки, отсылая родителям письма, словно она все еще участвовала в программе «Лебенсборн». Истина была гораздо хуже любой самой немыслимой лжи. Но даже сейчас она не была уверена, что же в действительности было правдой.
Хаотичное падение Германии стало для нее спасительным выходом, и она тут же рванула к нему. Садовник говорил Кате, что она напоминала ему его шестнадцатилетнюю дочь, которая умерла от гриппа. Он всегда о ней заботился. Она воспользовалась этим и взамен щедро компенсировала ему путь до порта Гамбурга длиной в восемьсот шестьдесят пять километров. Доброта в Германии была в таком же дефиците, как и еда, и заслуживала возврата.
– Беда! Беда! – кричал пробегавший возле окна вагона разносчик газет, размахивая перед собой залитой чернилами газетой. – Перевоспитание гитлеровской молодежи! В Берлине открывается школа для перевоспитания фашистов!
Мужчина в деловом костюме бросил несколько монет в перевернутую шапку мальчишки, прихватил газету и двинулся дальше, не произнося ни слова.
– Беда в Берлине! – продолжал мальчик. – Что же делать с детьми нацистов?
Ката отшатнулась от стекла и опустила оконную штору. У нее заломило челюсть – зубы были крепко сжаты. Она втянула воздух, надув щеки, и выдохнула, сложив губы в подобие клюва синички.
Дверь купе отъехала в сторону. Мужчина в темных очках многозначительно встал в проходе, положив руку на дверную раму. Ката закашляла и согнулась, пряча лицо. Он повернулся к ней строго в профиль, и на мгновение ее обуял страх, сродни тому, что она испытывала, когда вдоль шеренги девушек из Программы проходил офицер СС, выбирая себе одну из них. Его внешний вид был безупречен: пиджак был идеально выглажен, воротник и манжеты накрахмалены, фетровая шляпа надета с нужным наклоном, поблескивающее обручальное кольцо на левой руке и трость с золотым набалдашником – в правой.
Ката зашарила рукой в кармане пальто в поисках билета. Она заплатила по высокому тарифу, но этот мужчина выглядел гораздо выше ее по положению. Возможно, он просто ошибся вагоном.
– Извините.
Она все рылась в шерстяном кармане, но ее дрожащие пальцы не могли разобрать, где квитанция, а где паспорт, а ошибиться она не могла.
– Да совершенно не за что, – добродушно проговорил он и снял шляпу. Его напомаженные, с проседью, волосы были зачесаны назад. – Это тринадцатый вагон?
Она посмотрела на цифры в своем билете. Dreizehn[37].
– Да.
– Счастливое число тринадцать. В доме, где я живу, нет тринадцатого этажа. После двенадцатого сразу идет четырнадцатый. Интересно, как себя чувствуют жители, живущие на этаже, который, как его ни назови, все равно тринадцатый по счету?
Ката кивнула. Что касалось цифр, она не была суеверна. Другое дело – живые существа: совы, летучие мыши, черные кошки и змеи, – все это было плохим предзнаменованием. Не хочешь потерять друга – не дари ему цветы с шипами. Пшеницу нужно сажать только в полнолуние. Если чувствуешь запах базилика – значит, рядом пролетела душа хорошего человека, а если ощущаешь запах паленых волос – значит, мстительный призрак. Цифры же никогда не доставляли ей неприятностей.
Засвистел паровой свисток, и состав тронулся. Мужчина, покачиваясь, уселся на сиденье напротив нее. Он положил свою шляпу на диванную подушку, расстегнул пуговицы на пиджаке и поставил свою трость между коленей, крепко придерживая золотой набалдашник обеими руками.
– Надеюсь, в Бостоне будет попрохладнее. Жарковато сегодня в городе, не находите?
Она решила, что он намекает на ее шерстяное пальто. Стекла его очков, похожие на два черных пятна, были нацелены прямо на нее. «Повсюду шпионы», – сказала однажды Бригитт, имея в виду их соотечественников. У них были методы, чтобы определить, кто немец, а кто еврей, кому можно доверять, а кому – нет. Колено Каты завибрировало, но булавкой воспользоваться сейчас было невозможно. Она отвернулась к окну. Поезд отдалялся от вокзала, и разносчик газет становился все меньше и меньше.
Мужчина принюхался.
– Вы пользуетесь одеколоном «4711»?
Так и было. Морской офицер СС подарил ей его. Несмотря на то что его выдавали всем морякам, чтобы бороться с вонью на корабле, ей этот жест показался довольно милым. Любую парфюмерию было трудно достать. Он мог спокойно забрать его домой и подарить своей жене.
– Моя mutter[38] пользовалась им. Она из Кельна, – сказал он по-немецки.
Дрожь добралась до бедра, где все еще ощущался укол от булавки. Она с трудом сглотнула, в горле пересохло. Он точно был шпионом, polizei[39] или международным охотником за головами, готовым арестовать ее и переправить назад, в Германию. Если, конечно, она не проявит осмотрительности.
– Я из Люксембурга, – ответила она, старательно выговаривая слова по-английски. – У меня есть документы, – добавила она по-немецки. Она настолько давно не позволяла себе говорить на родном языке, что теперь он звучал неправильно, более иностранным, чем ее натренированный английский.
Мужчина улыбнулся и причудливо склонил голову набок.
– Вы еврейка?
– Nein![40]
Она села ровно. Каблуки щелкнули по половой доске.
Он оторвал руку от трости, показывая свои добрые намерения.
– Я просто спросил, потому что никто в Америке не носит с собой документы. Моя mutter была немецкой еврейкой и носила с собой документы до самой смерти. И она пользовалась этим одеколоном. Мой отец был атлетом. Пятиборье. Он выступал за немецкую команду. Я родился недалеко от Франкфурта, но потом иммигрировал со своими родителями, чтобы вылечить слепоту.
Только сейчас он снял очки, аккуратно сложил дужки и засунул их в передний карман пиджака. Его глаза цвета предосенних листьев казались ясными и здоровыми, за исключением неспособности фокусировать взгляд.
Она подняла руку и помахала ею так медленно, чтобы аромат ее «4711» не распространился по купе. Он смотрел куда угодно, только не на нее. Она знала многих стариков с катарактой или с плохим зрением, но никогда не встречала взрослого человека, который никогда не видел ни восхода, ни заката, ни единого цвета.
– Вы родились таким? – решилась она, чувствуя себя более уверенно, когда раскрылся его физический недостаток. Разве бывали слепые шпионы? Уж точно не в Германии.