Месяц Аркашон — страница 36 из 42

Пьер лежит-болеет. События последних дней + кладбищенский дождь срубили его под корешок. Мертвецов наших жалеет, но еще больше, конечно, себя жалеет. Приговаривает-повторяет: «Железная логика. Как при сотворении мира: сначала мужчина, потом женщина. Следующий — старик». Я возражаю, что не то что железной, а вовсе никакой логики в этой триаде не нахожу. Пьер твердит, что уже слышит призывный бас Последней Трубы. Я, чтобы ободрить его, смеюсь — впрочем, несколько натужно:

— Я припомню через год на фестивале эти слова, Пьер. Если ты меня пригласишь, конечно. Ну, по блату. У тебя уже есть какие-то идеи?

— Я отсматриваю коллективы! — важно заявляет Пьер. — То есть только собираюсь, но уже есть креативные наработки. Оказывается, в Тулузе квартируют сиамские и, говорят, очень недурные!

— Если их не разделят до следующего лета, — говорю я.

— Дак кому же они нужны, разделенные? — удивляется Пьер. — Так-то они хоть друг другу нужны… Ой-ой… С утра сегодня еще горло заболело, вообще хана… Обидно: микроб такой мелкий, а от него целый человек болеет.

— Ну, а представляешь, будь он размером со слона?

— Да уж. Пусть лучше мелкий… Ты в Нотр-Дам сейчас не собираешься?

— Не знаю, — моя очередь удивляться, — могу зайти. Надо?

— Если бы зашел — поставил б за меня свечку.

Храмов, в отличие от кладбищ, я избегаю. В Нотр-Дам местный за весь аркашон не забредал ни разу. Пил на постаменте Белого Распятия, вокруг ходил — это было. Храм ощерен горгульями, храм — крепость. Едва ты пересекаешь порог церкви, включается Божественная Воронка, она же Трансцендентальный Кондиционер. Храм вытянут в длину, будто кит, и в высоту, как фонтан кита. В эти зияющие пустоты выворачивает человека. Человек растворяется в торжественном гуле, звоне, мычании, лепете. Махина Веры гудит. Мне не нравятся кабинки для исповеди, зарешеченные мелкой клеточкой: пылесосы, призванные освободить меня от всего Слишком Человеческого. Чтобы я вписался в Махину. По мне, если растворяться, так не в религии, а в Вечном Дожде. По-новому ангажироваться.

Вот вокруг Храма ходить — тема. Незримым контуром обводить. Кельнский, скажем, собор я обвел десятки раз: шагов 500 примерно. Снаружи профанное, внутри сакральное, а я — по контуру, по ободку, между… Хотя на риторическом уровне я в Бога верю. Обращаюсь к нему, повторяю надлежащие заклинания. А ритуалы — у каждого свои. Я, например, танцую.

В храмах танцевать тяжело. Храм, как и танец, — попытка ухватить чувство, когда оно только отрывается от человека, отлить крик души в гладкий выстрел колонны, увидеть, что твоя страсть имеет форму алтаря. Храм, как известно, повторяет пропорции человека — и получается избыточность, удвоение. В Кельнском соборе, запалив однажды свечку, я долго стоял-раскачивался с нагревающейся шайбочкой в руке перед пятью рядами свечных площадок, похожих вместе на амфитеатр, и долго не мог решить, где оставить огонь. Потом догадался сравнить свечу с собой-зрителем: прикинул, какое бы свободное место я предпочел, придя на это представление. И выбрал, по обыкновению, с краю, где людей-свечей — поменьше. И, выходя, довольный танцем, на залитую солнцем площадь, щурясь, двигаясь на звук, на трескучий стук роликов об асфальт, я упал. И крепко расшиб нос.

Но не стоит сдаваться. Стоит покачать бедрами перед тяжелой кованой дверью. Присесть несколько раз на корточки, вытянув перпендикулой руки, кончиками пальцев коснувшись ручки с лавровой листвой. Раз уж преследует меня тема плывущих, станцую Пловца. Скользну кролем под сакральные своды. Расправляется лучезапястный сустав, рука рассекает воздух. Дверь открывается: щуплый молодой служка уставился на меня лемуровыми глазами. Я понимаю его удивление. Я спрашиваю:

— Могу я видеть отца Бекара?

Служка было шарахнулся от меня встревоженной тенью, но затормозил:

— А вы кто?

С языка едва не сорвалось «Повелитель мертвецов», и шутки хуже в данный момент придумать было нельзя.

— Я его друг, — это скупое вранье показалось мне уместным у краснокаменного шапито Бога.

— Нет… Вы не можете его видеть. Ведь он закрыт.

И отступил в сторону, давая мне дорогу. Пловецкое движение уже включено, мне трудно сразу перейти на гражданский шаг, но и руками молотить ионы уже неловко, а потому я пробираюсь в чрево церкви на паллиативных цыпочках. Тихие темные тени окружают роскошную дубовую домовину. Верткий священник читает за упокой. В самом центре мозга образуется твердый синий шарик, начинает гудеть и зудить, испускает разряды, они просачиваются через глазницы, и я вижу лазерным зрением сквозь черный параллелепипед. Дуб растворяется. Крючконосое лицо Бекара дышит ненавистью, будто танатос застукал его в разгар яростной анафемы. Трупу не нравится, что я подглядываю? В глубине сумрака мелькает от гроба тень, похожая на Маску Баутту. Голова звенит мелкими суетливыми болями, сотней сразу, — я выбегаю из Нотр-Дам. «Инфаркт, — шепчет мне служка. — В полдень, ровно на двенадцатом ударе. Как молнией срубленный. Карьера, между прочим, серьезная предполагалась: только что назначен председателем комиссии по верификации чудесных явлений при Бордоском епископате». Этот чудовищный канцелярит служка выговаривает с благоговейным придыханием.

Бекара хоронят в соборной ограде, а я решаю — раз уж такая пьянка — наведаться на городское кладбище, к Идеальному Самцу. Наступает решающий момент — может, удастся все же энергии подсосать. Придется кстати.

Вот, здесь лежит человек, с которым я временами путаю себя… Красные ягоды на могиле — словно капли крови в траве. Будет ли мне велико ощущение — ведь Самец был крупнее меня? Снова, как и перед гробом Бекара, в мозгу начинает зудеть синяя горошина, и — земля расступается. Тлеющие энергии, взвесь праха, тень контура… Объект обнаружен, но контакта нет. В могиле другой человек. Там нет Утопшего Мужа.

У Рыбака, кстати, в ту секунду, как я ему тогда врезал, каблук сломался на сапоге. Так что он еще и поэтому упал.

«Ты удивился почтальону, доставившему тебе это письмо? Ему надо было улететь В Австрии у дроздов образовались неожиданные проблемы Еще года два, как они начали помирать от непонятной болезни и едва ли не налету Прикинь, были дни, когда весь Музейный парк был усыпан мертвыми птицами, — мне рассказывали.

Ученые, в говне моченые, вирус обнаружили лишь через год Называется usutu, вызывает разложение печени и воспаление мозга А что у птицы за мозг? — тьфу! Ученые чо-то там помутили, но следующим летом птицы снова затеяли помирать К дроздам присоединились синицы и сороки.

Ananova пишет, что повсюду в городе развешаны плакаты с просьбами жертвовать средства на исследование таинственного феномена Создана гражданская инициатива «Спасем наших дроздов!», а также координационное бюро «Птичья жизнь» под руководством профессора микробиологии Норберта Новотни Последний призвал граждан приносить в бюро все обнаруженные трупы птиц или же присылать их по почте, тщательно завернув в полиэтиленовый пакет…»

Впервые, кажется, читаю ее почерк. Каждая буковка выписана отдельно и аккуратно. Так и вижу усердный кончик алого языка. Будто ребенок выводил или больной человек, отвыкший от рукописной практики. Да и кто в наше время от нее не отвык? Буквы тщательные, но кривенькие, словно подвыпившие, и на каждом шагу бравируют завитушками, как хвостами или шарфами.

На традиционную коду «А. из…» сил не хватило. Пальчики устали. Следует ли из письма, что Алька обратно в Вене, или просто переливает информацию из сети? Вена далеко, дрозд не долетел бы. Впрочем, что это я: долетел бы, как миленький. Откуда-то, короче, долетел, сел на карниз, требовательно ковырнул по жести клювом. Окно у меня было распахнуто: на улице очень тепло (16:16, хорошая погода сравняла наконец счет). Шейку дрозда обвивала алая ленточка, к которой и привязан свернутый в трубочку листок. Дрозд отдал письмо, протрещал руладку и был таков. Ответа не ждал.

Смерть Пухлой Попки подействовала на Альку как инъекция столбняка. Почти сутки она молчала, не ела и не спала. Сидела в кресле и смолила один за другим косяки из рыбацкой травы. Ночью я пытался уложить ее в койку, но она отказалась наотрез, и мне тоже было как-то неловко дрыхнуть. Каждый битый час я выныривал из слабых объятий Морфея: силуэт в кресле мог показаться мертвым, если бы не тревожный огонек джойнта. Иногда Алька что-то бормотала. Мне послышалось слово «аккредитация».

Наутро маятник качнулся в другую сторону: Алька возбудилась и следующие сутки провела в жутком фебриле, в сильном ознобе. Пуля до нас не добралась — самую малость. Так и не узнали мы, способна ли она воспламенить сигареты. Попка, пробираясь к выходу, увидала за стеклом злодея со вздрюченным стволом и, не раздумывая, бросилась в его сторону. Поскакала-покатилась хоббитом-колобком. Пуля вошла ей в сердце. Попка стала Луной. Поднялся переполох, убийца бросил пистолет и сбежал через пляж в Дикий Город, в сторону хижины Рыбака.

Алька решила не оставаться на похороны. То есть в виду деликатности ситуации она облачила свое решение в вопросительную формулу («Можно я не останусь? Я лучше дерну»), но суть от этого не меняется. Механизмик щелкнул, и Алька встала на тропу. Сказала, что, раз уж такие зацвели печальные знаки, пора в Москву. Друзья, мама и все такое. Ее, конечно, стопанут на границе, попарят часиков 50-100 в кутузке (Алькиной подружке одной не повезло: держали неделю), осудят за нарушение визового режима и шуганут свояси хлебать. «И как же ты потом снова въедешь? С такой кляксой в черном компьютере» — «Да фигня. Делается паспорт с другой транскрипцией фамилии, и вся фигня. Жаль, не получится привезти друзьям конопляного гостинца. Они там, в России, прикинь — листья курят!» — «А мы здесь их не курим?» — «Ты что! Мы здесь только соцветия…» Но, с учетом непременной кутузки, за четыре дня Алька в Россию попасть не могла. Плюс время на полет дрозда. В общем, письмо из Европы. И из сердца моего потек будто бы мед, который я усиленно ем в последние дни.