Метафизика Достоевского — страница 31 из 37

Слезы Мира

Достоевский прекрасно осознавал такой существенный момент христианской жизни, как «слезный аспект мира»[187]. Не будем перечислять плачущих героев Достоевского – их более чем достаточно; оставим в стороне и сцены истерии, и прочие излишества. В этическом смысле самое драгоценное в христианской слезе – это слезы покаяния. Вот совет святого чудотворца, епископа и раннего представителя философии Сердца: «Плачи, пока время не ушло, пока полезны слезы; плачи, да не во веки не наплачешися; да утешишися: блаженны бо плачущие яко тии утешатся (Мф 5,4)»[188].

Слезы утешения и слезы радости, слеза умиления и покаянная слеза, слеза припоминания и слеза по утраченной юности, слеза жалости и слеза прощания, слезы встречи и слезы над могилой, слеза отчаяния и слеза неизбывного горя – все это у Достоевского есть, но «поэтика слезы» не изучена совершенно[189]. Отметим, что первичное в этом словесном перечне принадлежит семантике покаяния и горя: общеславянское «плач» («ркак») имеет латинскую основу («plangere» — «биение себя в грудь» в знак скорби). Согласно христианской этике, человек верующий должен жить так, как если бы каждый его день был последним. Эстетика слезы – это эстетика перманентного предстояния своему успенью, вечному покою. Недаром и поминальный музыкальный жанр реквиема взял это название от имени заупокойной мессы (лат. – requiem – вин. падеж от requies покой). «Слеза» этимологически прозрачна («все, что льется»); на ней играет Б. Пастернак, сближая «слезы» со «слякотью», «ливнем», «чернилами», «лужей» и «проталинами» («Февраль. Достать чернил и плакать!», 1912; 1928).

Исключительной полноты христианская метафизика слезного мира дана в мюнхенском стихотворении Ф. Тютчева «Слезы» (1923). Обыгрывается мифологема «святой источник слез» (здесь – «Божья роса»), из которого возникает «радуга живая / На тучах жизни громовых». Как некогда замечено Ю.М. Лотманом, «радуга» – масонская эмблема, знаменующая мост между здешним и нездешним. У Тютчева из жизнедательной влаги мира рождается серафический небосвод: «И только смертного зениц / Ты, ангел слез, дотронешься крылами – Туман рассеется слезами, / И небо серафимских лиц / Вдруг разовьется пред очами»[190]. Прибавим к этому шедевр в жанре фрагмента, продиктованный дочери прямо в прихожей дождливой осенью 1849 г., пока с промокшего поэта снимали верхнее платье (по сообщению И.С. Аксакова) – «Слезы людские, о слезы людские…».

Достоевскому известно, с каким пиететом относилось восточное христианство к слезному дару. В нем заповедана человеку способность не простого размягчения «слабого сердца», но эмоциональное выражение покаянного самоотчета и исповедального предстояния Творцу. В.В. Розанов был совершенно прав, когда основывал на теологеме слезного дара историософские концепты: «В тайне слез христианских содержится главная тайна христианского действия на мир: ими преобразовало оно историю. Не бичами, не кострами, не тюрьмами; все это – бессилие тех, кто не умеет плакать. Инквизиция – конец христианства; тюрьма – ниспровержение его. Нет, не здесь его центр.

Центр – прекрасное плачущее лицо»[191].

Не плачут у Достоевского «деловые люди» (Лужин) и герои напряженно переживаемой мысли (Раскольников, Иван Карамазов). Но в состоянии сердечного смятения или восхищения пред красотой Божьего мира душа героя разрешается в плач. Иван Ильин связывает слезный дар с сердечным мировосприятием, с сердцем страдающим, с сердцем как органом духовного зрения: «Такое сердце участвует невольно в страданиях мира, видит все несправедливости и жестокости внутренним оком, из которого никогда не исчезает невидимая слеза. Эта слеза говорит о мировой боли; и насколько помнит человечество, нигде и никогда не было значительного художника, философа или пророка, который не знал бы этой слезы и которому она не помогла бы сделаться ясновидящим. Да, ясновидящим. Ибо лишь видимая слеза омрачает взор на недолгое для него время; невидимая слеза сердца, напротив, открывает человеку духовное зрение. И если такая слеза однажды блеснет из телесного ока – неужто это уже позор? <…> Каждый плачущий – знает он это или нет – плачет от избытка мировой боли»[192].

Отцы-вероучители древнего христианства твердо запомнили завет Экклезиаста: «Сердце мудрых – в доме плача» (Эк 7, 4). У Лествичника (ок. 525 – ок. 600) встречаем в Слове 7, 1: «…плач есть золотое жало в душе, обнаженное от всякой приверженности и от всех связей и святой печалью утвержденное в назирании сердца»[193].

Отец Церкви, св. Исаак Сирин (кон. VII – нач. VIII) оставил святоотеческой мысли систематическую теологию слезного дара. Он различает слезы «сожигающие» (они исходят «из сущности сердца от сокрушения о грехах» – с. 93) и «утучняющие» («страна радости, в которой человек приемлет милость» – с. 94), слезный дар приводит к чистоте сердца (с. 98) и успеху в духовной брани «на разорение сопротивных» (с. 187). Причастник исихии священнобезмолвия «начинает источать слезы, потому что приблизилась болезнь рождения духовного младенца, так как общая всех матерь, Благодать, поспешает таинственно породить в душе Божественный образ для Света будущего века» (343). Это связь духовного благоутробия и «сердечного с рассуждением болезнования» (35) с молитвой и возвышением духа как «разумным вопитием и плачем»[194].

Имя Исаака Сирина, писавшего на сирийском языке, не может не вызвать в памяти другого Сирина – великого Учителя Церкви IV в., псалмопевца и проповедника Ефрема Сирина, автора почти тысячи сочинений (или, по другим сведениям, около трех миллионов двустиший). В одном из его гимнов, согласно комментарию С.С. Аверинцева, слово «дар» (сир. Mawhabta) в тех речениях, где Ефрем молит Господа наполнить уста его «полнотою дара» Господня, несет двойную семантику и «совершенно наравне означает вещественные евхаристические субстанции – и невещественный дар “разумения”[195]: наполняются уста и так же конкретно, как бы телесно, наполняется ум». В этом смысле семантика «дара слез» также удваивается в парном знаменовании эмотивно-телесной «влаги» и неотмирного «святого дара», чтобы утвердиться в словосочетании «дар слезный» как дар смиренномудрого сердечного сокрушения[196]. «В сирийском монашестве, – писал наш мыслитель-эмигрант, – признаком истинного покаяния считался “слезный дар” и обозначался непереводимым словом “умиление”»[197].

В «Деятельных и богословских главах» Симеона Нового Богослова (f 1032) слезный дар мотивирован нестерпимым сиянием Света Фаворского и как непосредственное явление Духа Святаго: «Имеющий в себе свет Всесвятого Духа, не в силах бывая стерпеть зрение Его, – говорит преподобный Симеон Новый Богослов, – падает на землю ниц, взывает и вопиет в ужасе страхе великом, как видевший и испытавший нечто такое, что выше естества, выше слова и разума, и бывает он подобен человеку, у которого от чего-нибудь возгорелись внутренности огнем, от которого, жегомый и жжения пламени не могши терпеть, становится он весь измученным с совсем не имеющим силы быть в себе. Но, будучи непрестанно орошаем слезами и ими прохлаждаем, еще сильнее воспламеняется он огнем желания божественного, а от этого слезы еще обильнее у него текут, и он, будучи омываем излиянием их, еще блистательнее сияет»[198].

Русская православная мысль уточняла богословие слез и плача в меру опыта келейной молитвенной практики и скитского отшельничества. Глава заволжских старцев Кирилло-Белозерского монастыря, идеолог нестяжательства, учитель князя-отрока Вассиана Патрикеева, прей. Нил Сорский (Майков, ок. 1433–1508) о даре слезном рассуждает в «Слове 8», а святитель митрополит Димитрий Ростовский (1651–1709) – о библейской символике «жемчуга» и «бисера»: они «являются образом слез» (Поучения и проповеди. Ч. 1). Выразительный совет встречаем мы в «Слове 1. 3» («Умилительное поучение, отсекающее всякое превозношение и гордость человеческую, обращающую душу во источники слез») архим. Паисия Величковского (1722–1794; канонизирован в 1988 г.): не только в келии «плакать на молитве о грехах своих, но и под землю должны скрыться, заживо там рыдать о грехах своих…»[199]

Игнатий Брянчанинов в кратчайшей формуле определяет: «Слезный дар – это осенение Благодати Божией», цитируя при этом поучения египетского аввы, аскета-пустынножителя Паисия Великого (f ок. 400): «все житие монаха – плач» (2.22. «Учение о плаче преп. Паисия Великого»). В разделе 2.23 – «О слезах» святитель трактует «плач» и «слезы» на языке молитвенной атрибутики: «…Невидимые, духовные восхождения в сердце своем положи, проходя юдоль плачевную, земную жизнь, какую Ты назначил для покаяния, ибо благословение даст законополагаяй нам плач и слезы»[200].

Мы не намерены здесь строить панораму эстетической эксплуатации Достоевским фольклорных жанров плача и причитанья или типологию слезных сцен (хотя тема стоит того). Вот наугад несколько примеров, значимых как для эстетики характера, так и для понимания писателем «слезного аспекта мира» в целом.

У ангелов глаза, как известно, на мокром месте. Так плачет ангельское в Сонечке: когда ей вручают благотворительный червонец на похороны и поминки, она сбивчиво благодарит и тут же: «Соня не договорила и заплакала» (6, 288); позже будут сплетничать: «тут же в лавке заплакала, при купцах-то». После этой реплики Раскольникова («Да, может, и Бога-то совсем нет») Соня «вдруг горькогорько зарыдала» (6, 246).