о как таковое (в некоторых редакциях легенды подчеркиваются именно эти черты Дона Хуана). Любовные похождения Дона Хуана продолжаются до бесконечности, так и не достигая "абсолютного обладания", которого просто нет — это своего рода муки Тантала; каждая история начинается с "высокого" переживания страсти, затем следует соблазнение и бегство, унижение от которого толкает снова и снова на поиск вожделенного и ненавистного объекта уже новой страсти; в конце концов все заканчивается простым стремлением разрушать и осмеивать. Интересно, что в отличие от литературных, в самых старых испанских вариантах легенды, Дон Хуан погибает не от руки Командора, но уходит в монастырь. Ненасытная страсть в конце концов самоисчерпывается и наступает полный разрыв с "миром женщины". В иных случаях, в особенности, конечно, в искусстве, в легендах — в большей степени, чем в реальности, у страстной любви — трагический конец, предопределенный, разумеется, внутренней трансцендентальной логикой, даже если он вызван, казалось бы, чисто внешними причинами — ведь он именно таков, какого на самом деле желают и сами влюбленные. К такому повороту событий применима строка: "Но лишь тонкая вуаль отделяет любовь от смерти". Это случай Тристана и Изольды. Если брать легенду в ее целом, во всем объеме ее содержания, то тема приворотного зелья не является в ней случайной и незначительной, как это может показаться. О таких любовных напитках мы уже говорили — их применение не относится к области простых предрассудков; особые смеси имели силу увеличивать напряженность эроса на элементарном уровне путем нейтрализации всего того, что внутри человека могло мешать его проявлению[281]. Если это происходит, у любящих может возникнуть комплекс любви-смерти, жажда растворения и самопожирания, жажда смерти и самоуничтожения. Вагнеровское "О, сладкая смерть! — о, пробужденное пламя! — Смерть от любви! — вот подлинная тема "героической любви". "Живою смертью вошел я в мертвую жизнь — Любовь убила меня, увы! Такою смертью… — я мгновенно лишился жизни, как и смерти…" — писал Дж. Бруно[282]'. Музыка Вагнера делает этот мотив еще более выпуклым (возможно, в более положительных аспектах, как всякая музыка, таков же, кстати, и финал "Андрея Шенье" Умберто Джордано[283]); в отличие от текста, усеянного мистико-философским "шлаком". Знаменитые стихи "In de Weltatems — Wehenden All — Versinkem — Ertrinken — Hochste Lust!"[284] создают впечатление скорее провала в пантеистические глубины (смешание со "Всем", растворение внутри "Божественного, вечного, забытого"), чем подлинного возвышения; в них очень много чисто человеческого — ведь жажда смерти это прежде всего стремление обрести по ту сторону полное слияние с любимой, невозможное здесь (Тристан говорит: "Теперь мы мертвы, чтобы жить для этой любви, нераздельные, навеки вместе, без конца, захваченные душами друг друга")[285]. Примерно такими же словами описывает действие приворотного зелья средневековый поэт Готфрид Страсбургский: "Ihnen war ein Tod, ein Leben eine Lust, ein Leid gegeben… Da wurden eins und allerlei die zwiefait waren erst"[286].
Продолжая этот сюжет, следует отметить: в случае Тристана и Изольды приворотное зелье не просто вызвало страсть, но преобразило в нее имевшую место первоначальную взаимную ненависть будущих влюбленных. Такая ситуация возникает достаточно часто: ненависть обнажает их половую полярность и соответственно сильную напряженность отношений, переходящую в сжимающееся, все раздавливающее кольцо взаимной любви, в которой внешние препятствия и индивидуальные проявления личности уже остаются где-то внизу.
23. Сладострастие и страдание. Садомазохистский комплекс
Как мы уже показывали, большинство древних божеств любви были одновременно и божествами смерти. Вера в такое единство всегда создавала совокупность представлений и идей. Если метафизически любовь-страсть всегда трансцендентна, то психологически каждая любовь, даже обычная, физическая, содержит в себе элемент разрушения, саморазрушения и страдания — "удовольствие" и "наслаждение" имеют изнанку, причем грубую.
И, очевидно, что тема смерти соседствует с любовной не только у романтиков, но и в обычном жаргоне влюбленных: "я люблю тебя до смерти", "я смертельно тебя хочу" и т. п. — все это так банально, что не хочется перечислять; однако конечный смысл всего этого совпадает с античным cupio dissolvi[287]. В стихотворении "Любовь и смерть" ("Amour et mort") Леопарди говорит о "жажде смерти", которой "истинная и страстная любовь есть начало". Это вытекает и из углубленного анализа феномена наслаждения. Вслед за Мечниковым, фрейдисты констатировали существование Todestrieb[288], жажды смерти, разрушения, лежащей "по ту сторону принципа удовольствия". Они считают, что есть биологический антагонизм между жаждой смерти и сексуальным влечением[289]. И тогда остается лишь описывать формы и "взвешивать" смесь либидо (удовольствия) и разрушения-саморазрушения, в разных сочетаниях присутствующих повсюду. Вспомним описание фонтана у д'Аннунцио (в "Vergini delle Roccie"), заканчивающееся напоминанием древней мудрости: "Spectarunt nuptas hic se Mors atque voluptas-Unis (fata ferat), quem quo, vultas erat"[290]. Отсюда неразрывная связь сексуальности и боли.
Совсем не обязательно выходить за рамки "нормального" и заниматься патологией. Но вспомним, что стоны во время полового сношения так похожи на стоны страдальцев. На разных языках женщины говорят своим возлюбленным, что, "кончая", они "умирают" (у Апулея — Met. III, 17 — Фотида, приглашая Луция, говорит ему: "Сделай так, чтобы я умерла"), да и само слово "спазм" ассоциируется с физической болью и страданием. Камиль Моклер справедливо утверждает, что сладострастие есть агония в самом строгом смысле этого слова[291]'.
Дабы понять весь круг этих идей, следует выяснить метафизику страдания как такового. Новалис утверждал — всякая болезнь трансцендентна, она ведет к пробуждению высших сил — негативное лишь усиливает позитивное[292]'. В большинстве случаев это относится и к физической боли, конечно, в определенных пределах. С внутренней стороны боль — всегда переживание разрушения, но она же содержит в себе трансцендентный фактор, разрывающий конечное существование — в этом смысле прав Уордсворт, утверждавший, что страдание — в самой природе бесконечности[293]'. Сам страдательный характер боли связан с пассивностью, с тем, что человеческое "Я" соприкасается с внешней силой, подчиняется ей, а не подчиняет ее, разрушается, а не разрушает. В этом контексте перемена ролей, по Новалису, есть переход к положительным формам экзальтации.
Среди прочего это позволяет понять использование физической боли как источника экстаза в различных аскетических практиках. Таково, например, нанесение ран в неистовых ритуалах, применяемых адептами Руфаи — из исламской секты, близкой к суфизму дервишей — шейх провозглашает, что адепты, не пережив боли, не станут совершенными; боль есть "благословение как тела, так и души"; кажущиеся нам дикими проявления мистического экстаза на языке этой секты — "способ отворения дверей"[294]'.
В случае же эротического сладострастия или иных измененных состояний боль соединяется с наслаждением. У подлинно же влюбленных пробуждение чувств столь глубоко, что скорее следует говорить не о "сладострастии", но о высоком опьянении; такое нефизическое опьянение — потенциальная сущность любого эроса, оно не проходит даже после пережитого "спазма" или "смерти" при телесном акте — скорее, напротив, усиливает свою интенсивность.
Через понимание комплекса "сладострастие-страдание" в целом, то есть соединения либидо с инстинктом смерти и разрушения, можно вообще подойти к средоточию феноменологии трансценденции в профанической любви. Это, прежде всего, тайна двойственности женских богинь, воплощающих желание, сексуальность, сладострастие с одной стороны, смерть — с другой (например, Венера-Либитина или египетская богиня любви Хатор и она же Шехмет[295], богиня смерти).
Исходя из этого можно лучше понять фундаментальные основы эротического опыта, особенно моментов полного обладания и интенсивного желания. Стремление овладеть любимым существом и есть отличие половой любви от "чистой", от человеческого расположения. Чистая любовь не рассматривает другого как объект, она онтологически признает его "самость", "отдельность". Такова любовь христианская — проекция любви Бога к своему свободному творению — не принуждающая, не насилующая и не растворяющая в себе. Напротив, половая любовь включает в себя стремление подчинить, растворить самое душу — и даже если обладание не носит искаженного характера (см. § 19), оно все равно является как бы возмещением за унижения, самоутверждением, борьбой за превосходство.
Всякий эротический толчок двойственен — в нем есть не только любовь и обожание, но и жажда подавить, разрушить, уничтожить, растворить; это всегда ограничение бытия бытием. В желании всегда есть жестокость — она связана и самой природой полового акта