Лужники и Воробьевы горы
М. В. Добужинский. Умиротворение. 1905
Глава I. Воробьево
Дай Бог, чтобы Москва, как некогда вселенна
При Ное от проказ омытая водой,
В горниле тяжких бед огнями искушенна,
Очистилась от всех крамол своих золой!
Тогда нас паки с ней и пепел не разлучит.
Впервые нрав реки у Воробьевых гор отмечен в хрониках под 1533 годом, в рассказе о кануне смерти Василия III. На богомолье в Ламском Волоке князь занемог так неприглядно, что стеснялся въехать в город с ожидавшей стороны, и потому стал в Воробьеве, дворцовом селе.
Первое упоминание о Воробьеве находим в духовной грамоте великой княгини Софьи Витовтовны, прабабки Василия. Правнук облюбовал село после 1521 года, когда Мехмет-Гирей пожег другую великокняжескую подмосковную Остров. Несколько дней Василий прятался от недруга в стогу, передает в своих записках Герберштейн. А местная легенда добавляет, что стог стоял именно в Воробьеве, где татары пили мед из погребов Василия.
Так тема огня раньше темы воды является на Горы. Где сразу сопрягается с темой нашествия. И с темой спасения.
Где был тогда спасен, там князь теперь и умирал, надеясь переправиться в свою столицу. Ноябрьская река еще некрепко стала, и Василий распорядился наводить «под Воробьевым против Девичья монастыря» мост.
Новодевичий основан тем же государем в виду, а то и на меже дворцового села. Мост наводился, вероятнее всего, на месте нынешнего Краснолужского, на переправе смоленского пути у сетунского устья.
Вбили сваи, намостили; когда же лошади великокняжеской повозки ступили на помост, опоры подломились. Повозку оттащили, обрезав гужи. Пришлось Василию переезжать Москву-реку в Дорогомилове и следовать в город прилюдно. В начале декабря он умер.
От этого примера до несчастного Метромоста, поставленного тоже наскоро под Воробьевом и тоже (до недавних пор) некрепкого, четыре с половиной века, из которых девятнадцатый особенно богат на обличения норова здешних вод.
В шестнадцатом столетии еще раз появляется на Воробьеве тема огня, причем в смешении с темой воды.
Иван IV, сын Василия, перебирается на Горы после великого московского пожара 1547 года, в огне которого распались деревянные части кремлевских палат. Что дерево! – «железо яко олово разливашееся и медь яко вода растаяваше». Черные люди считали поджигателями города родню царя (великий князь только что принял царский титул), Глинских. Убив в кремлевском храме князя Юрия, люди пришли на Горы за головами другого дяди государя, князя Михаила, и бабки, княгини Анны. Которая-де волхвовала, сердца человеческие вынимала, клала в воду, да тою водою, летая сорокой по Москве, кропила, и оттого Москва выгорела.
Выгорела… от воды?
Иван велел пришедших хватать и казнить. После чего, стоя на горной высоте над мятежом и погорельем, вдруг переменился. «Здесь, – пишет о своих Горах Герцен, – стоял плачущий Иоанн Грозный, тогда еще молодой развратник, и смотрел, как горела его столица; здесь явился перед ним иерей Сильвестр и строгим словом пересоздал на двадцать лет гениального изверга». Сам Грозный позже, в обращении к Стоглавому собору, говорил, что невозможно описать, ни языком пересказать всего того, что сделал он дурного по грехам молодости, за которые Господь наказывал его потопом, мором, наконец великими пожарами, когда страх и трепет вошли в душу и в кости, и смирился дух, и познал свои прегрешения.
Некий потоп в грозненском случае предшествует пожару на ступенях возмездия, да и сам пожар трактован как потоп.
Воробьевского дворца не было в год Стоглавого собора: он сгорел от молнии вскоре после событий 1547 года и не возобновлялся Грозным, дабы не возвращать воспоминаний. (Василий Блаженный в Житии выговаривает государю за мирские думы на молитве: «Я видел, как ты ходил мыслью по Воробьевым горам и строил дворец».)
Возобновленный при Романовых, дворец существовал до Александра I, удерживая поперечник сцены Воробьевых гор и Лужников, готовя место храму Христа Спасителя и клятве Герцена и Огарева.
П. Плешанов. Царь Иоанн Грозный и иерей Сильвестр во время большого московского пожара 24 июня 1547 года
Глава II. Герцен
Писатель Воробьевых гор, Герцен еще и персонаж своих писаний, стоящий на Горах. И в этом качестве загадочен. Загадочны и Яковлев – его отец, и Огарев, и некто Карл Иванович…
Года за три до клятвы мальчик Герцен гулял с отцом, Иваном Алексеевичем, в Лужниках, по берегу Москвы-реки напротив Воробьевых гор. На крики «тонет, тонет!» некий казак бросился в воду и вытащил через минуту еще живого человека.
Яковлев привел в движение связи, и казак получил чин. Придя благодарить, он взял с собой утопленника. Карл Иванович Зонненберг был воспитатель Николая Огарева.
Конечно, Огарев является в рассказ не из воды. Но под знаком воды. Герцен по-своему дает себе в этом отчет: «А не странно ли подумать, что, умей Зонненберг плавать или утони он тогда в Москве-реке, <…> я бы и не встретился с Ником…»
Позднее Герцен потеряет в море сына Николая, названного, вероятно, именем друга. Огарев – наследник и впоследствии владелец усадьбы с говорящим названием Белоомут. На склоне жизни Огарев заступит место утопленника-моряка подле его вдовы, которую спасет от лондонской панели.
В свой черед жизнь Герцена, как и его книга, начинается под знаком огня. Младенец вынесен из дома и вывезен с семьей из города, горящего огнем 1812 года. Для этого глава семьи делает невозможное: является к Наполеону. Тот выпускает Яковлевых из Москвы с условием доставить Александру в Петербург письмо о мире. Сначала арестованный приказом Аракчеева, Яковлев исполняет обещание и видится с царем.
Герцен и Огарев клялись в 1827 году, в день неизвестный, на прогулке. Недорослей привезли на Воробьевы горы Яковлев и Карл Иванович. Из Лужников переправлялись через реку в лодке. Это древний, отмеченный на разных картах перевоз подле несуществующей теперь Тихвинской церкви в Лужниках. Как пишет Герцен, переправились «на самом том месте, где казак вытащил из воды Карла Ивановича». Стало быть, гувернер тонул на перевозе.
За десять лет до знаменательной прогулки у перевоза совершалось торжество закладки храма Христа Спасителя. Архитектор храма Александр Витберг навел над перевозом мост, которым, помолясь в Лужнецкой церкви, перешел на Горы император Александр.
Историческое изображение торжества, происходившего при заложении храма Христа Спасителя на Воробьевых горах 12 октября 1817 года. Гравюра А. Афанасьева. Справа на низком берегу – Тихвинская церковь в Лужниках, на высоком – церковь Троицы в Воробьеве. Слева на Горах – площадка закладки храма. На первом плане справа – выход Александра I
Тихвинская церковь в Лужниках. Фото из Альбомов Найденова. 1880-е
Вид Москвы и ее окрестностей с Воробьевых гор. Гравюра по рисунку О.-А. Кадоля. 1825. В излучине реки – Тихвинская церковь и лодочная переправа, на Горах справа – усадьба Васильевское, левее – Андреевский монастырь
«Государь шел подобно Моисею на гору…» – на среднюю террасу Воробьевых гор. «…Среди бесчисленных сонмов народа, под отверстым небом слышно было только молитвенное пение. По совершении водоосвящения Государь Император положил первый камень на основание храму Христу Спасителю».
Теперь на место основания взбежали, опережая взрослых, Герцен и Огарев. На нем, в виду Москвы, они и присягнули, вдруг обнявшись, жертвовать жизнью на борьбу.
В чем цель борьбы, неясно. Выше в книге сказано, что дети положили действовать в пользу великого князя Константина. Это значит, против Николая: отголосок декабристских лозунгов. Клятва смутна, как многие воспоминания о детстве, не исключая детства интеллигентского моралистического нигилизма. Но как бы ни была темна буква обета, – сцена его странно светла. И вряд ли только светом детства.
Герцен сам дает нам ключ к трактовке сцены клятвы:
«…Видно, одинакая судьба поражает все обеты, данные на этом месте; Александр был тоже искренен, положивши первый камень храма, который <…> сделался последним».
Герцен уравнял обеты трех Александров: императора, строителя и свой. Встал рядом с первыми двумя.
Они действительно стояли рядом. Карл Магнус Витберг, обратившись в православие перед началом своего храмостроительства, взял имя Александр в честь царственного покровителя. Царь пожелал быть восприемником крещаемого. Герцен знал об этом, ибо сам записывал за Витбергом воспоминания, когда делил с ним ссылку в Вятке. За них обоих, как за одного, ходатайствовал перед Николаем Жуковский. В Вятке приземленный Герцен даже научился было разделять мистические чувства Витберга, так разделявшиеся прежним государем.
Замыкая в треугольник цепь родства, писатель псевдонимом Искандер подчеркивает тезоименитство с Александром Македонским, этим образцом, поставленным Екатериной перед внуком.
Без возвышающих уподоблений сцена клятвы показалась бы, как опасается сам Герцен, натянутой и театральной. И немедленно выводит второе уравнение:
«Мы не знали всей силы того, с чем вступали в бой, но бой приняли. Сила сломила в нас многое, но не она нас сокрушила, и ей мы не сдались, несмотря на все ее удары. Рубцы, полученные от нее, почетны, – свихнутая нога Иакова была знамением того, что он боролся ночью с Богом».
Герцен, кажется, обыгрывает здесь фамилию отца, которую не мог носить как незаконнорожденный: Иаков – Яковлев.
В топографических приметах клятвы проступает география библейская: «И встал в ту ночь, и, взяв двух жен своих, и двух рабынь своих, и одиннадцать сынов своих, перешел через Иавок в брод. И, взяв их, перевел через поток, и перевел все, что у него было. И остался Иаков один. И боролся Некто с ним, до появления зари; И, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его, и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним». (Быт., 32: 22–25.)
Тема Иакова еще уместнее как смутная догадка о причинах тщетности усилий другого человека – Витберга. Метафора распознает природу этого труда, фатальный неуспех которого есть знак отмеченности Богом.
Судьбы Герцена и Витберга пересеклись гораздо раньше вятской ссылки. В пору малолетства первого второй явился в подмосковной Яковлевых, где нашел и с дозволения хозяина стал брать для храма «мрамор» – вероятно, известняк. Им завалили поле, что стало пунктом обвинений против Витберга.
В Васильевском Звенигородского уезда, усадьбе Яковлевых, сохранились на Москвы-реке каменоломни Витберга.
Эта история имела странный отголосок спустя полвека. В 1888 году «Московские Ведомости», ища Васильевское Яковлева, привели читателей… на Воробьевы горы. В московское Васильевское, более известное как дача Мамонова.
Ее владелец до Мамонова, князь Николай Борисович Юсупов, тоже выведен в «Былом и думах»: он поучаствовал в судьбе мемуариста. Определил его, еще ребенка, к первой в жизни службе, под свое начало в Экспедицию кремлевского строения. Когда рескриптом Николая была упразднена Комиссия о храме Христа Спасителя, то часть чиновников, строений, дел, имущества и заготовок перешли в распоряжение Юсупова.
Кто знает Васильевское Яковлева, согласится видеть сходство ландшафтной сцены с воробьевской. Излучина Москвы-реки отчеркивает горный овражистый лесистый берег от луговины. Соединяют берега старинный брод и легкий пеший мост. На низком берегу у брода высится по-монастырски огражденный храм. Первоначальный барский дом стоял близ храма; Яковлев поставил новый дом на горном берегу. «Вид из него, – живописует Герцен, – обнимал верст пятнадцать кругом; озера нив, колеблясь, стлались без конца; разные усадьбы и села с белеющими церквами видны были там-сям; леса разных цветов делали полукруглую раму, и черезо все – голубая тесьма Москвы-реки. Я открывал окно рано утром в своей комнате наверху и смотрел, и слушал, и дышал».
Немедля за фрагментом о Васильевском в «Былом и думах» следует глава об Огареве и Горах. Связь двух ландшафтов раньше «Московских Ведомостей» найдена Герценом. Сцена Воробьевых гор и Лужников могла напоминать ему отцовскую усадьбу, лето детства.
Конечно, обе сцены характерны для русского пейзажа, но эти были первыми во впечатлениях ребенка. После Васильевского Герцену привычны стали и прогулки вдоль реки по краю луговины против гор; и путь на горы с луговины; и переправа подле церкви; и взгляд с вершины.
В 1825 году Москва-река по мелкости не пропустила к стройке храма баржи со звенигородским или рузским камнем, может быть, тем самым, из усадьбы Яковлева. Островки в Васильевском, на броде, по местному преданию и есть затопленные баржи Витберга. На каждый штабель «мрамора» нанесена земля, на каждом проросли деревья.
Тогда же император Александр велел изыскивать соединения Москвы и Волги для подъема вод. Он до конца дышал в такт с Витбергом.
Большой храм мыслим на Горах при том условии, что это Горы над большой водой.
В год клятвы Герцена и Огарева встал под сомнение обетный выбор, сделанный ушедшим императором: выбор холма – и выбор архитектора, вдруг заподозренного в злоупотреблениях. На этом событийном фоне и загорается знак равенства, начертанный в «Былом и думах» между храмоздательным обетом Александра I и детской клятвой.
Все готово для интуиции, что сцена клятвы Герцена и Огарева есть тень торжественного основания храма Христа Спасителя. Мистерия, ступенями которой восходят новые фигуры: старик, однажды сделавший себя мостом между воюющими императорами двух Европ, двух Римов, выбравшийся из огня с письмом от одного к другому; второй старик, спасшийся из воды, на этом самом месте и на глазах иных участников таинственного шествия; и два ребенка, явившиеся в мир под знаками тех же стихий. Они пересекают реку и взбираются на гору. Взбираются тропой Благословенного царя.
Что это, как не аллегория спасения Москвы в пожаре и нашествии 1812 года? Спасения – и обновления Москвы в собственной жертве, в пожаре и нашествии, уподобляемых потопу. Москвы стариков и детей, старой и новой Москвы.
Фигуры аллегории шагают по ступеням Гор на место, где заложен памятник спасения; во время, когда выбор места нужно подтвердить. Клятва на Горах и есть такое подтверждение, данное от лица Москвы и, одновременно, перед ее лицом. От Воробьевых гор как высочайших в городе и потому возвысившихся над потопом 1812 года.
Выходящие из огня и воды выходят как земля, как сами Горы. Герцен и Огарев суть аллегории Гор, а не воды у их подножия и не московского огня.
Контур аллегорических фигур двоится. Огарев тень Герцена. Тень Яковлева – Карл Иванович (и перейдет к нему на службу). Можно сказать, что Карл Иванович спасается из вод постольку, поскольку прежде Яковлев спасается из пламени 1812 года. Или иначе: Огарев и Карл Иванович суть тени Герцена и Яковлева, брошенные отсветом московского пожара на метафорическое зеркало потопа.
Эпоха Александра I аллегорична по определению – определению ампира. Сам император был произведением искусства, пишет Валерий Турчин, добавляя, что Александра «надо понимать как аллегорию, воплощаемую в жизнь, аллегорию, склонную проявлять себя, как ей и полагается, в риторике, в определенности жестов (почему появляются ассоциации с актером), в стремлении к статуарности, в позировании перед публикой…»
Александровское детство потому так властно в жизни Герцена и Огарева, что не было воспоминанием, но длящимся, предельно актуальным состоянием обоих среди николаевского состояния вещей. Отсюда и аллегоричность этого кентавра, способность Герцена и Огарева выступать живыми аллегориями в новую эпоху. Парадоксальным образом два революционных отрока являют старое, былое против нового. Старое александровское против николаевского нового.
Теперь совсем иначе слышится известное: «Запыхавшись и раскрасневшись, стояли мы там, обтирая пот. Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необозримое пространство под горой, свежий ветерок подувал на нас, постояли мы, постояли, оперлись друг на друга и, вдруг обнявшись, присягнули…»
Глава III. Тургенев
Заповедник александровской эпохи в николаевской есть заповедник аллегорий.
Таков дом старой барыни в «Муму».
Вот знаменитейшая из историй потопления, и приурочена все к той же части города.
«От Крымского брода он повернул по берегу, дошел до одного места, где стояли две лодочки с веслами, <…> и вскочил в одну из них вместе с Муму». «…Герасим все греб да греб. Вот уже Москва осталась назади. Вот уже потянулись по берегам луга, огороды, поля, рощи, показались избы. Повеяло деревней. Он бросил весла…»
Для XIX века «Москва осталась назади» значило в точном, административном смысле, что Герасим выплыл за границу городского вала. То есть миновал, налево от себя, Андреевскую богадельню, бывший монастырь. На этот случай «показались избы» и «повеяло деревней» относилось бы к забытой ныне Шереметевской слободке в Лужниках – былому месту увеселительного дома знаменитого петровского фельдмаршала.
Только зачем так долго плыть, тем более против течения? Чтобы уйти от взглядов города? Но при Тургеневе Москва впускала сельские картины в свою черту, и пасторальные названия, подобные тургеневской Остоженке, служили лучшей подписью к таким картинам. «Москва осталась назади» возможно отнести не к городской черте, а к непосредственному впечатлению: луга, поля и огороды начинались против горного Нескучного.
Это отлично видно на картине Айвазовского, запечатлевшей город с Воробьевых гор в тургеневское время, в 1848 году.
Художник-маринист на Воробьевых – еще одна фигура знакового ряда. Конечно, киммерийский академик выполнил не пастораль – марину. Земля тверда лишь под ногами живописца, на обрыве Гор, где две сосны, а за излучиной реки и за огромной пустотой мокрого луга белый Кремль и город в предвечернем солнце выглядят поднявшимися из воды.
Внизу, в излучине реки, художник видит лодку с одиноким человеком. Гребец определенно выплыл за границу города и оказался против Васильевского парка, дачи Мамонова. Кажется, он остановился. Почему бы не Герасим?
К. де Брюин. Панорама Москвы. Гравюра. 1702
Для видов с Воробьевых гор потребность в лодке или пастухе на среднем плане была естественна. Вот новая причина долгой гребли у Тургенева; причина, внеположная цели Герасима. С мыслью уединиться он, наоборот, явился на глаза. Дал ближний фокус собирательному рисовальщику, стоящему на Воробьевых издавна.
И. К. Айвазовский. Вид на Москву с Воробьевых гор. 1848
В старые времена стояли на Горах художники Ян Бликланд и Корнелий де Брюин. Свой знаменитый вид Москвы Корнелий сделал, как свидетельствовал сам, «с высоты дворца царского, называемого Воробьевским», в 1702 году. Под тем же годом, в той же книге «Путешествие через Московию», голландец ставит рядом такие записи:
«29 марта царь катался на шлюпках по Москве-реке, против течения, за 3 или 4 версты от места, что у Кремля…» «…Месяц апрель начался такою резкою теплотою, что лед и снег быстро исчезли. Река от такой внезапной перемены, продолжавшейся сутки, поднялась так высоко, как не запомнят и старожилы…» «…9-го числа. Царь опять потешался катанием на Москве-реке от увеселительного дома генерал-фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева, лежащего на этой реке невдалеке от Москвы, насупротив прекрасной дачи царя, называемой Воробьевы горы…»
Здесь все знакомо: гребля против, наводнение, царская дача на Горах и шереметевская на лугу. Вот только в лодке царь.
Движение против течения споспешно росту Воробьевых гор от минимальной высоты. Горы растут из низкого Замоскворечья, поднимаясь вместе с Якиманкой и продолжающей ее Большой Калужской улицей. Самое низкое место Москвы незаметно становится самым высоким.
У Воробьевых гор есть два топографических определения. От устья Сетуни, где Краснолужский мост, они распространяются либо до крупного оврага, отделяющего от Нескучного, – либо до местности Крымских топонимов (мост, вал, луг, набережная), где сходят на низ. В первом случае Горы глядят полукольцом, подковой с центром Воробьевского дворца, где мог возникнуть храм Христа Спасителя. А во втором, центруются Андреевским монастырем на берегу и куполом Васильевского дома на плато.
Споря о месте утопления Муму, спорим о центре Гор.
Граница Лужников взаимообусловлена с границей Гор. Собственно Лужниками называлась местность в излучине реки, где ныне стадион. Но луговина достигала Крымского брода, ее собственное имя в Хамовниках было Самсонов луг. Клин луга суживался к броду, уступая городской застройке, подходившей к берегу только у Крымского моста, в конце Остоженки, где «дом Муму», то есть Тургеневых.
Собственно Лужники были оставлены за новой городской чертой – Хамовническим валом. Приуроченный одним концом к неотменимой для обоих вариантов засечке Сетунского перевоза, Вал другим концом наставлен на большой овраг между Горами и Нескучным. До рубежа веков, когда по Валу проложили железнодорожные пути с двумя высокими мостами через реку, два определения были, пожалуй, равноправны. С появлением пути, отрезавшего Горы от Нескучного, старая ось вступила в новые права, чтобы спустя полвека увенчаться Университетом.
Еще немного топографии. Над Крымским бродом со времен Екатерины переброшен Крымский мост. Чуть ниже по течению река двоится рукавами основного русла и Водоотводного канала, прорытого по старице при той же государыне. Остров между речными рукавами держит носом против течения, в сторону Воробьевых гор. Своеобразной носовой фигурой на стрелке острова впоследствии поставили дом Яхтенного и гребного клуба. (Этот же мотив утрирован печально знаменитым изваянием Петра, ведущего корабль против течения, лицом к Горам.)
Круговая панорама Москвы с храма Христа Спасителя. Фототипия «Шерер, Набгольц и Ко». 1867. Фрагмент с Бабьегородской плотиной. Слева – стрелка Водоотводного канала
Поднятие флага Московского Речного клуба. Рисунок. 1901
Главное русло ниже стрелки до советских лет перегораживала землебитная, позднее деревянная Бабьегородская плотина, которая и отводила часть воды в канал. (Топоним «Бабий городок», давший название плотине, происходит, в свою очередь, от свайных баб, какими укрепляли берега.)
Плотину можно полагать границей ареала Воробьевых гор в предельно крупном очерке. Вода у горного подножия – это больша́я, бо́льшая вода, чем ниже по течению. Это вода до раздвоения реки, во-первых, и над плотиной, во-вторых. Что важно для дальнейшего.
Ибо в «Муму» впервые на воде меж Воробьевых гор и Лужников является, помимо жертвы потопления, фигура жертвователя. Того, кто топит.
Притом для описания Герасима Тургенев прибегает к метафорам лесным, древесным, даже называет его лешим. В остальном повесть поставлена под знак воды. Обязанность Герасима – возить на двор бочку с водой. Пьяницу Капитона прячут от Герасима в чулане с водоочистительной машиной. Разочаровать Герасима в Татьяне можно напоив ее, так что отдав Татьяну Капитону, Герасим отдает ее самой воде. Муму утоплена в Москве-реке, но раньше спасена Герасимом оттуда же.
Собака спасена на Крымском броде. Это название существовало и как синоним Крымского моста. От брода же Герасим отплывает с ней впоследствии. Ход лодки вверх есть ход большой водой, а воду поднимает Бабьегородская плотина. Неслучайно в половодье плотину открывали, чтобы не залить вышележащие места.
Тогда Герасим – аллегория плотины, поднимающей речную воду подле Воробьевых гор. Отсюда, может быть, все деревянное в его портрете.
Для суеверия он олицетворяет водяного, заправляющего и плотиной, и рекой, и мокрым лугом, и источником в горе. Вне суеверия он только аллегория, иносказание в персоне обстоятельств места. Аллегория раздачи или удержания воды; плотины как кордона между водами; низкого берега, разлива, водополья; наконец, воды нагорной, прибывающей размеренно или внезапно.
Овражистые Воробьевы горы в самом деле полноводны. Стройка Витберга закрылась еще и потому, что отворила новые источники в горе́.
Этому русскому вопросу более полутора сотен лет.
Гибель Муму есть случай в полном смысле местный. Оправданный не столько изнутри рассказа, сколько изнутри пространства, оглашенного рассказом. Здесь не пространство захвачено действием, но действие пространством. Выбрав место действия, Тургенев оказался в поле местной фабулы как фабулы потопа. И развернул ее ярче других.
Кроме того, гибель Муму есть случай символический, поскольку совершилась жертва, и жертва любовная. Герасим жертвует любовью дважды: утопление собаки есть метафора его отказа от Татьяны.
Возможна и евангельская утрировка второй щеки, второй одежды и второго поприща (Мф., 5: 39–41). Неодолима воля, отдающая Татьяну велеречивому позеру Капитону и требующая исчезновения Муму. Сам взявшись исполнять господское веление, Герасим так утрирует его, чтобы преодолеть господство.
Не так ли москвичи пожертвовали городом в 1812 году? По совпадению, написанная накануне новой, Крымской войны повесть вышла в год жертвы флота в Севастополе, жертвы воде, жертвы любовью.
«Муму» наследует литературе сентименталистской и предромантической, которая умела написать любовную строительную жертву. И отнести ее прочь от начала города, как «Марьина роща» Жуковского – от Боровицкой площади. Но если у Жуковского вектор и место отнесения назначены по-видимому произвольно, то Муму отвезена Герасимом в центр и на ось градостроительной проекции начальной сцены города.
На Остоженке Тургеневы жили в приходе церкви Успения, то есть на месте села Семчинского, известного еще из завещания Ивана Калиты. Великий князь оставил Семчинское среднему сыну Ивану Красному, будущему Ивану II, а тот отписал на жену. С тех пор Семчинское переходило в женской половине правящего Дома. Полновластие женщин – Варвары Петровны Тургеневой, барыни из «Муму» – наследственность места.
Дом Тургеневых на Остоженке («дом Муму») в перспективе переулка. Фото из собрания Э. В. Готье-Дюфайе. 1913
Церковь Успения в Семчинском. Фото из Альбомов Найденова. 1880-е
Забелин полагает, что в Семчинском сосредоточивалось управление всей стадной частью государева хозяйства – «конюший путь». В Семчинских лугах под Воробьевыми горами, как названы Забелиным Самсонов луг и Лужники, оберегались и паслись неездовые, выездные кони и запасалось сено для дворца, возимое из вотчин по оброку. Стога этого сена дали имя Остоженке, где у Крымского брода стоял государев Остоженный двор. При Грозном Семчинское включено в опричнину, при его сыне Федоре – в черту Москвы. На месте снесенной церкви Успения сквер, соседний с тургеневским домом.
Это не родовой и не приобретенный, а только арендованный Тургеневыми дом. Тем удивительнее тема женской властности и разворот на Крымский брод и Лужники в доме «Муму».
Глава IV. Бырь
Тургенев здесь писатель Лужников. Герцен писатель Воробьевых гор.
Горы дают спасение в потопе. Москва-река приемлет жертву.
Тургенев пишет действительность жертвы.
Герцен пишет спасение в ней.
Герцен смотрит зрением Гор, причальных для ковчега, даже если на них и открылись источники вод.
Тургенев смотрит зрением мокрого дола.
Герцен смотрит с Гор на город, видя царский Кремль в сужающейся перспективе лугового клина.
Тургенев смотрит из Москвы, из дома, как из точки схода клина, на Горы в створе расходящегося луга.
Дом на Горах имел другой Иван Сергеевич – Шмелев. После войны 1812 года купцы Шмелевы указаны живущими на Воробьевых «в кирпичных заводах». Вскоре приобретя один из таковых, прадед писателя Иван Иванович Шмелев Меньшой обосновался собственным домом на Большой Калужской улице. В этом несохранившемся доме провел начало жизни Иван Сергеевич.
В рассказе Шмелева «Мартын и Кинга» на новый лад звучат, сходятся в фокус, поверяются знакомые потопные сюжеты.
Отец рассказчика – вот кто теперь владеет знаменитым перевозом в Лужниках, на герценовском месте, «на самом том месте, где казак вытащил из воды Карла Ивановича»; дед рассказчика – вот кто берет подряд исправить после ледохода деревянный Крымский мост. И там, и там случаются истории.
Сперва на перевозе чуть не тонет управляющий Шмелевых Василь Василич, которого спасает сам хозяин: «Хорошо на Москва-реке, будто дача. Далеко-далеко зеленые видно горы – Воробьевку. Там стоят наши лодки под бережком, перевозят из-под Девичьего <монастыря> на Воробьевку, и там недавно чуть не утоп наш Василь Василич Косой, на Троицу, на гулянье, – с пьяных, понятно, глаз, – Горкин рассказывал, сам папашенька его вытащил <…>. Папашенька так и нырнул, в чем был, пловец хороший, а другой кто, может, и утонул бы, – очень бырко под Воробьевкой…»
Тургеневский мотив звучит в рассказе дольше. Странно, если до сих пор не замечали переклички между этой прозой и «Муму». Второе и центральное событие шмелевского рассказа датируется 1854 годом – между прочим, годом публикации «Муму».
В тот год Шмелев-отец, спасший впоследствии Василь Василича, учился плавать у плотника Мартына: «…Он его с мосту и кинул в реку, на глыбь… и сам за ним. Так и обучил». Плотник выступает новым Герасимом: «А Мартын большой был силы: свайную бабу, бывало, возьмет за проушину середним пальцем и отшвырнет, а в ней к тридцати пудам». Это к размышлению о природе Герасима: Мартын на Крымском броде набивает бабы против высокой воды.
Под Крымский мост к работникам Шмелева-деда является учитель плавания англичанин Кинга (Кинг), ища и вызывая соперника плыть против течения до Воробьевых гор. На Кингу ставит некий барин, состоящий у него в учениках. Кинга кричит слова, которые узнал от барина: «Дураки мужики!.. вы, кричит, такие-едакие… вы собачьё! <…> «Выучу вас плавать… собачьё!» Шмелев-дед возвращает оскорбление: «…А ты, барин, не подучай англичанина лаяться, они и так, собаки, без подучения!» «Они, говорит, нашу землю отнять хотят», – имеется в виду текущая война. И добавляет: «Собака лает – ветер носит». В воде Мартын, принявший вызов, окликает Кингу рыжим псом.
«…К Нескушному и с-под берега, и со дна ключи бьют… народу сколько там потонуло, судорога там схватывает, опасное там место.» «А плыть еще больше версты, самая бырь пошла, к ключам подплываем…»
«Бырь, – говорит Даль, – быстрина в потоке; закрут вихря; место наибольшей силы огня на пожаре.» То есть центр стихий в час их восстания.
Бырь – имя местной фабулы единым словом.
«…Нескушный вот. <…> И вода поглубела, почернела.» Когда над этой черной глубиной Мартын опережает Кингу, тот исчезает под водой. И сам Мартын, и очевидцы и арбитры поединка, подоспевшие на лодках, бросаются нырять за ним. Кинга выныривает впереди саженях в двадцати, и гонка продолжается: «Опять погнался Мартын за ним, скоро опять накрыл. К Андреевской богадельне стали подплывать, самая-то где бырь, заворот там, – Кинга опять нырнул!» – но теперь выплыл сзади, саженях в ста, и взял на огороды: сдался.
Как, может быть, в «Муму», пловцы не достигают перевоза. Но достигают бывшего монастыря, возможно, тоже как в «Муму». Именно там «самая бырь».
Лишь Кинг нисколько не Муму. Он человекопес, из тех, кто «нашу землю отнять хотят»; имя его значит «король». Полем сражения песьего короля и русского мужика служит бырь – место силы воздуха, воды и огня. А имя моста – Крымский – указывает на действительный адрес сражения. Шмелев написал аллегорию Крымской войны. Только в аспекте поединка, а не жертвы. Между городом и Воробьевыми горами ставится сражение.
После сказанного трудно удивляться новым знакам, но и не удивляться невозможно.
В исходе XIX века Мамонова дача принадлежала садоводу Ноеву. И с легкостью, даже с охотой назвалась по-новому – Ноевой дачей.
Веселая странность этого имени указывает место, Арарат, и время. Время, когда «иссякла вода на земле», и «обсохла поверхность земли» (Быт., 8:13), и «Ной начал возделывать землю, и насадил виноградник» (Быт., 9:20). Время поставления завета между Богом и людьми, что не будет более вода потопом.
Жаль, что Айвазовский не увидел над Москвой знак Ноева завета, радугу. Художник только заключил пейзаж в овал. А радуга стоит, ее увидел с Гор Булгаков в финале своего последнего романа:
«Грозу унесло без следа, и, аркой перекинувшись через всю Москву, стояла в небе разноцветная радуга, пила воду из Москвы-реки.» И ниже – словно описание картины Айвазовского: «…Раскинувшийся за рекою город с ломаным солнцем, сверкающим в тысячах окон, обращенных на запад…»
В трех фразах романа Шмелева «Лето Господне» нити фабулы места сойдутся еще раз:
«За окнами (в доме Шмелевых на Калужской. – Авт.) распустился тополь, особенный – духовой. <…> Кажется мне, что это и есть масличная ветка, которую принес голубь праведному Ною, в «Священной истории», всемирный потоп когда. <…> Да, музыканты придут сегодня, никогда еще не видал: какие-то «остатки», от графа Мамонова, какие-то «крепостные музыканты»…»
Все-таки взгляд на Москву Айвазовского предварял появление имени «Ноева дача». Взгляд киммерийца, взгляд из Приморской Армении – юго-восточного Крыма. Взгляд Ноя-садовника, видевший море.
Гора в этом взгляде священна, дол драгоценен, жертва спасительна.