Метафизика столицы. В двух книгах: Две Москвы. Облюбование Москвы — страница 16 из 33

Палаты Пожарского – дом Ростопчина


Бывший дом Ростопчина (палаты Пожарского) под вывеской Страхового от огня общества. Фото конца XIX века


Глава I. Князь Пожарский

Домовладельческая фабула

История домовладений изучает встречи в пространстве событий и людей, не обязательно встречавшихся во времени. Есть интуиция, что каждый дом находит и переменяет своих жильцов, от малых до великих, по сложно сочиненной фабуле. Назовем ее домовладельческой. Она есть частный или особый случай местной фабулы.

Большая Лубянка, древняя Сретенка, 14 – точка встречи судеб и событий, разведенных во времени на две сотни лет.

Краевед Феликс Тастевен еще в 1911 году писал: «Не напрашивается ли само собою сопоставление, на расстоянии двух веков – 1612–1812, – громких имен князя Пожарского, который избавил Россию от ига поляков, и графа Ростопчина, который своим знаменитым распоряжением жечь Москву, чем он лишил Великую Армию продовольствия, принудил последнюю к отступлению?»


Бывший дом Ростопчина (палаты Пожарского) под вывеской Страхового от огня общества. Фото конца XIX века. Флигели и ограда – XIX век


Отнюдь не очевидное сопоставление (ведь не московский губернатор Ростопчин, а князь Кутузов равняется с Пожарским званием спасителя Отечества) немедля обосновывается Тастевеном: «Но совпадение еще любопытнее от того факта, что дом графа Ростопчина находился (находится. – Авт.) как раз на месте бывшего владения князя Пожарского. Таким образом получается тесная связь между событиями 1612 и 1812 годов».

То есть видимая лишь историку города связь.


Бывшие палаты Пожарского на чертеже 1780-х


Г. В. Барановский. Вид улицы Большой Лубянки. 1848. На первом плане – бывший дом Голицыных (3-я гимназия) с изваянием кентавра на углу. В центре ограды по улице – столб с иконой Знамения. В глубине слева – старые ворота и флигели бывшего дома Ростопчина


Пожарский двор

Стилистически дом на Лубянке отмечает середину этого двухвекового срока. Здесь перезрелое, как гроздья каменного винограда, обвившего колонки второго этажа, нарышкинское барокко служит архитектурным знаком петровского рубежа эпох. Жаль, мы не знаем точно, кто (но, вероятно, Долгоруковы) были заказчиками этого программного фасада, где предчувствие барокко европейского сильно настолько, что романтическое краеведение XIX века назначает автором постройки самого Растрелли.

Современные исследователи считают, что палаты Пожарского частично сохранились в составе дома Ростопчина, в его подвалах.

Оговорим подробности топографические. Пожарский двор был больше ростопчинского, а разделился еще в XVII столетии. Дальний по улице участок (№ 16) Пожарский или его потомки передали Макарьеву монастырю, и в глубине двора стоят палаты монастырского подворья. Оставшееся разделили пополам двое наследников Пожарского, но вскоре род пресекся в обеих линиях.

Ближняя половина (№ 12) застроена теперь значительным в истории архитектуры домом «Динамо» по проекту Фомина. Снесенный ради этой «пролетарской классики» дом 3-й Мужской гимназии, прежде голицынский, не был исследован. Тем драгоценнее стены XVII века в средней трети Пожарского двора, в доме Ростопчина. Эти камни могут помнить и 1611 год, а в нем – два дня Страстной недели в марте, девятнадцатое и двадцатое, когда Пожарский во главе восстания Москвы возвысился в глазах России.

Московское восстание

Вражеский гарнизон уже полгода стоял в Москве, вместе с синклитом седьмочисленных бояр напрасно ожидая на престол польского королевича. Достаточное время, чтобы Москва успела пожалеть о клятве Владиславу, готовясь разрешиться от нее, как разрешилось приближавшееся ополчение земли – отряды Ляпунова, Трубецкого и других. Они приблизились; все изменилось для поляков – и для московитов. Первые решили укрепиться на стенах Белого города – вторые восстали против этого намерения.


Церковь Введения на Сретенке (Лубянке). Фото 1907


Сигизмундов план. 1610–1611. Фрагмент. Сретенка (современная Лубянка) лежит между Никольскими воротами Китай-города (слева вверху) и Сретенскими воротами Белого города (справа). В центре улицы – двор Пожарского (в рамке). Через улицу от него – церковь Введения. У моста через Неглинную – Пушечный двор (под номером 19)


«…Здесь посад обширнее и народ воинственнее, – пишет, разумея Белый город, Самуил Маскевич, автор Дневника событий с польской стороны. – Русские свезли с башен полевые орудия и, расставив их по улицам, обдавали нас огнем. Мы кинемся на них с копьями; а они тотчас загородят улицу столами, лавками, дровами; мы отступим, чтобы выманить их из-за ограды; они преследуют нас, неся в руках столы и лавки, и лишь только заметят, что мы намереваемся обратиться к бою, немедленно заваливают улицу и под защитою своих загородок стреляют по нас из ружей; а другие, будучи в готовности, с кровель, с заборов, из окон, бьют нас самопалами, камнями, дрекольем. Мы, т. е. всадники, не в силах ничего сделать, отступаем; они же нас преследуют и уже припирают к Кремлю. <…> Часть наших сошла с коней и, соединясь с пехотой, разбросала загороды; москвитяне ударились в бегство; только мы мало выиграли; враги снова возвратились к бою и жестоко поражали нас из пушек со всех сторон <…> Мы не могли и не умели придумать, чем пособить себе в такой беде, как вдруг кто-то закричал: «Огня! Огня! Жги дома!»

Прервем цитату, чтоб, во-первых, узнать в этих находчивых подсказчиках кого-либо из седьмочисленных бояр (или восьмого – Михаила Салтыкова, лично запалившего свой дом), а во-вторых, чтобы взглянуть на те же происшествия глазами летописцев, с другой стороны баррикады. Буквально баррикады, или острожка, устроенного у Введения на Сретенке, поперек улицы между этой церковью и домом Пожарского:

«На Устретенской же улице совокупишась с пушкари князь Дмитрий Михайлович Пожарский, и нача с ними <литовскими людьми> битися и их отбиша и в город втопташа, а сами поставиша острог у Веденья Пречистыя Богородицы. <…> Видя жь они Литовские люди мужество и крепкостоятельство Московских людей, начаша зажигати в Белом городе дворы».

«…Подожгли один дом, – продолжает со своей стороны Маскевич: – он не загорелся; подожгли в другой раз, нет успеха, в третий раз, в четвертый, в десятый – все тщетно. <…> Я уверен, что огонь был заколдован.»

В летописи гасителем огня выступает Пожарский: «…Там же с ними бился у Введенскаго Острожку и не пропустил их за каменный город прежереченной князь Дмитрий Михайлович Пожарской через весь день (уже второй день восстания. – Авт.), и многое время тое страны (той стороны города. – Авт.) не дал жечь, и изнемогша от великих ран паде на землю, и взем его повезоша из города вон к живоначальныя Троице в Сергиев монастырь».

Имя Пожар

Тогдашние раны Пожарского заставляют его сидеть, вытянув ногу, в знаменитом монументе на Красной площади, где Минин из памяти тех же ран вручает ему меч освободителя. И те же раны позволяют князю, уже на роли аллегории 1812 года, держать кутузовскую паузу, видя свершение судеб. Штурму Кремля Пожарский предпочел осаду, польский гарнизон закончил людоедством и сдался.

«Красная площадь есть приличнейшая для монумента», – настаивал Иван Петрович Мартос. Вряд ли скульптор знал, что Красная рождалась как пожарный отступ, что долго звалась Пожаром, и что изваяние героя с именем Пожарский, став на этой площади лицом к Кремлю, на расстоянии, отмеренном еще Иваном III, станет ее телесной аллегорией, гением места.

Предлагая сопоставить имена князя Пожарского и графа Ростопчина, Феликс Тастевен не расслышал собственно имен.

Все слова́ от сло́ва «пожар» носят страдательный характер, означая либо защиту, либо жертву. Пожарные – гасители, пожарники – погорельцы. Пожарские, ведущие фамилию от погорелой волости, суть погорельские. Князь Дмитрий в 1611 году предстал гасителем, пожарным; но на следующий год его уделом как соправителя страны станет сожженная столица.

В Москве XVII века пожаром, видимо, именовался – а точнее, нарицался этим несобственным именем – оборонительный отступ от всякой крепостной стены. Предпринятая после Смуты перепись дворов не раз употребляет это слово применительно к окрестностям Пожарского двора, от Красной площади довольно удаленным: «Спереди с пожару от колодеза, против Пушечнаго Двора» (Пушечный двор XV века существовал вблизи Пожарского двора почти до ростопчинских лет); «На белом месте от Софеи Премудрости Божии к Стретенской улице спереди с пожару» (церковь Софии, что у Пушечного двора, стоит и сегодня на Пушечной улице); «От Стретенской улицы, против Никольских ворот с пожару дворы» (это ворота Китай-города, а не кремлевские того же имени).

Едва ли речь идет о погорелье от литовцев. Никольские ворота, Пушечный двор, церковь Софии – всё суть окрестности Лубянской площади, оборонительного плаца Китайгородских стен. Пожаром нарицается кольцо пустот вокруг Кремля и Китай-города, а площадь, разобщающая эти части, скоро возьмет сегодняшнее имя Красной.

Казанская икона, сопровождавшая Второе ополчение, пришла в собор своего имени, поставленный на Красной площади, из церкви Введения на Сретенке. Движение иконы подтверждает, что Пожарский своеместен на Красной площади, как на своем дворе, перед Никольскими воротами Китая, как перед Никольскими воротами Кремля, и у Казанского собора, как у своей приходской церкви на Сретенке.

Дистанция между Введенским острожком и Красной площадью скрадывается не только в нарицании лубянской местности пожаром, но и в рассказах летописцев и Маскевича о контратаке москвичей, которые с переносными загородками жмут поляков к Кремлю: «в город втопташа».

Кремль охраняем противопожарной ширью от огня, но Кремль играющий с огнем наталкивается на собственное охранение.

Аллегорический Пожарский есть защитник всякой части города от всякой загоревшейся. Он гений площадных и уличных пустот, на языке поэзии – стогн града. Недаром князь Пожарский дан хронистами особенно объемно на картине московского восстания, вызван вперед из сонмища повстанцев.

Ампирный александровский аллегоризм изваянного князя Пожарского оказывается согласен со средневековой хроникой Пожарского живого.

Его изнеможение от ран значит успех литовского поджога и поражение восстания. Поляки жгли Москву четыре дня. (При французах она будет гореть шесть дней.) «Мы были тогда безопасны, – завершает Маскевич, – нас охранял огонь. <…> Смело могу сказать, что в Москве не осталось ни кола, ни двора.»

Глава II. Граф Ростопчин

Растоп

Родоначальником Ростопчиных считается Андрей или Борис прозванный Растопча, татарин на московской службе в середине XV века. «Растопча» значит именно то, что слышится: Андрей/Борис был истопник великой княгини. Растопча действует огнем и на огонь, а не против и не после огня, как Пожарский.

Похоже, память Растопчи стала ядром фамильной памяти Ростопчина. Прибавить и татарский стиль растопки, когда от целых городов не оставалось пня лошадь привязать.

«После отъезда моей семьи я перебрался в свой городской дом, – вспоминает Ростопчин. Семья графа 31 августа съехала с дачи в Красном Селе, где проводила лето. Дальше про Кутузова:

«…Он оказал мне большую услугу, не пригласив меня на неожиданный военный совет; потому что я тоже высказался бы за отступление <…>. Он написал мне письмо, которое один из его адъютантов <…> привез мне около 8 ч<асов> вечера. Я тотчас призвал обер-полицеймейстера <…> для направления войск кратчайшим путем на рязанскую дорогу; самому же обер-полицеймейстеру велел, собрав всех находившихся под его начальством людей, на самом рассвете выйти из Москвы, увозя с собою все 64 пожарные трубы, с их принадлежностями…»


О. А. Кипренский. Портрет графа Федора Васильевича Ростопчина. 1822


Граф не объясняет, для чего это. Историки добавят, что ночью на 2 сентября в доме Ростопчина (а не в казенном губернаторском, что на Тверской) был сбор доверенных агентов московской администрации, распределивших места поджогов.

Неопален

«Через два дня после нашего прибытия начался пожар… – диктует Наполеон в изгнании. – На следующий день <…> я выехал верхом и сам распоряжался его тушением. <…> Чтобы увлечь других, я подвергался опасности, волосы и брови мои были обожжены, одежда горела на мне. Но все усилия были напрасны, так как оказалось, что большинство пожарных труб испорчено. Их было около тысячи, а мы нашли среди них, кажется, только одну пригодную. Кроме того, бродяги, нанятые Ростопчиным, бегали повсюду, распространяя огонь головешками, а сильный ветер еще помогал им. Этот ужасный пожар все разорил. Я был готов ко всему, кроме этого. Одно это не было предусмотрено: кто бы подумал, что народ может сжечь свою столицу?»

Известна поговорка: «Был Наполеон неопален, а из Москвы вышел опален». История 1812 года в Москве оказывается историей борьбы Растопа с Неопаленом, чьи волосы и брови обожжены, а одежда горит. Французский император был готов ко всему, кроме того, что его имя, помещенное в русский язык, перевернется, обнажив огненный корень.

Тогда язык доказывает невиновность Неопалена в поджоге города. Пожар 1812 года был топлением, а не палением. И это не игра словами. Корень фамилии Ростопчина относится к огню и воде сразу. А топится (в обоих смыслах: разжигается и разжижается) твердое тело, земля. Наконец, сказав «натоплено», мы говорим о воздухе; протопить воздух есть прямое дело Растопчи, истопника. Слово «топить» описывает обращение всех четырех стихий.

Именно так рисует алхимическое зрелище топления Москвы Наполеон (курсивы наши): «Это было огненное море, небо и тучи казались пылающими, горы красного крутящегося пламени, как огромные морские волны, вдруг вскидывались, подымались к пылающему небу и падали затем в огненный океан. О! это было величественнейшее и самое устрашающее зрелище, когда-либо виданное человечеством!!!»

Человечество в лице Наполеона наблюдало зрелище из окон Петровского дворца, на расстоянии около мили от Москвы, трогая каменную стену, горячую насквозь.

Вороново

Тем временем граф Ростопчин, участвуя в Тарутинским маневре армии, сжег в собственной усадьбе Вороново на Калужском тракте главный дом. Услышав перестрелку с настигающим Мюратом, граф запалил на бивуаке во дворе несколько факелов, роздал офицерам, попросил поджечь за него в дорогой ему спальне и, вопреки возражениям бывшего тут Ермолова, сам поджег в остальных местах. Через полчаса дом был охвачен пламенем.

Запиской на дверях церковных (церковь Спаса сохранилась) Ростопчин заверил неприятеля, что оставит в Воронове только пепел. Из записки Мюрат мог также ведать, что всю московскую недвижимость и ценности на миллион рублей граф оставлял нетронутыми. В самом деле, не горели ни Лубянка, ни Красное село.


Н. А. Львов. Проект дома в Воронове. Конец XVIII века. Чертеж фасада


Очаг

Как пишет де Боссе, префект французского двора, граф Ростопчин мог льстить себе надеждой, что император остановится в его лубянском доме.

Остановился в нем, однако, генерал граф Делаборд, дивизионный командир Молодой гвардии, оборонявшей от огня соседний «французский квартал» – Кузнецкий Мост. Печные трубы в доме, утверждает де Боссе, были начинены «воспламеняющимися снарядами», а поленья – порохом. Их догадались осмотреть до розжига. По убеждению французов – писателей кампании, так же минировали все московские дома.

Москва горела от растопки очагов.

Глава III. Огнем и мечом

Тайна

Продолжать игру зеркал мешает приступ двух решительных вопросов.

Во-первых, как возможно, что частное домовладение на частном месте выходит центром противостояния обеим оккупациям, местом победных залогов?

Во-вторых, как может быть, что это частное владение распоряжается огнем, то укрощая, то напуская его?

Второй вопрос поддержан новыми примерами. Не из военной истории взятые, они не позволяют двум загадкам совершенно слиться в некую военно-стратегическую тайну.

Как военная, тайна формулируется так: если враг идет с огнем от сердца города, Пожарский двор противится мечом от внешнего пространства; если враг идет с мечом от внешнего пространства, Пожарский двор противится огнем от сердца города. В обоих случаях огонь Москвы сердечен, хотя бы даже внешний враг или изменник обладал им.


Дом князя А. Н. Голицына на Большой Лубянке. Чертеж фасада. Альбомы Казакова. Около 1800. Фрагмент. В центре ограды – столб с иконой Знамения


Так; но невоенный пожар 1737 года был остановлен у иконы Знамения со столба. Икона принадлежала Введенской церкви, что на Сретенке, а столб входил в ограду Голицынского дома, будущей гимназии, – ближней трети Пожарского двора. Поистине, Пожарский двор – ограда.

А бывший дом Ростопчина уже в эпоху фотографии запечатлен под вывеской Правления московского Общества страхования от огня.

Пусть эта вывеска снимает пафос тайны и напряжение проникновения в нее. «Снять» саму тайну, как и объяснить ее, она не может.

Поединок и жертва

Имена тайны бросают на нее свой свет.

В пятно таинственного света возвращаются герои: Пожарский, светлый человек, душа которого потемки, ибо он не рассказал нам о себе, и непрерывно говорящий о себе писатель Ростопчин, с душой не искренней, но ясной в самой неискренности.

Щит и меч против огня, Пожарский несомненен. Ростопчин сомнителен, как огненные щит и меч. Сомнительна не жертва города, нет, жертва выше поединка и дает победу, если не дает победу поединок, как Бородино; сомнительно орудие победной жертвы, ибо слепо и не может возвратиться в ножны.

Самоопределение Ростопчина в его Записках есть лучшее определение московского пожара: покинутый на произвол судьбы импровизатор, которому поставили темой: «Наполеон и Москва».

Сцена с Верещагиным

В день оставления Москвы, 2 сентября 1812 года, перед палатами Ростопчина сошлись люди простого звания, желавшие то ли удостовериться в отъезде губернатора, то ли идти за ним на бой с французом.

Как будто бой с литвой, случившийся на этом месте двести лет назад, искал себе зеркальное подобие. Все-таки князь Пожарский бился здесь против огня и меча сразу, бился мечом. Граф Ростопчин, биясь огнем против меча, хотел бы думать, что бьется и мечом. Вне соприкосновения с противником таким мечом сделалась сабля конвоира, а противниками – знаменитый «прокламатор» Верещагин и забытый учитель фехтования Мутон.

Случившееся памятно благодаря Толстому, хотя его интерпретация события предвзята. Честнее было бы послушать самого Ростопчина:

«…Все они при моем появлении обнажили головы. Я приказал вывести из тюрьмы и привести ко мне купеческого сына Верещагина, автора наполеоновских прокламаций, и еще одного французского фехтовального учителя, по фамилии Мутона, который за свои революционные речи был предан суду и, уже более 3-х недель тому назад, приговорен уголовной палатой к телесному наказанию и к ссылке в Сибирь <…> Обратившись к первому из них, я стал укорять его за преступление, тем более гнусное, что он один из всего московского населения захотел предать свое отечество; я объявил ему, что он приговорен Сенатом к смертной казни и должен понести ее, – и приказал двум унтер-офицерам моего конвоя рубить его саблями. Он упал, не произнеся ни одного слова. Тогда, обратившись к Мутону, который, ожидая той же участи, читал молитвы, я сказал ему: «Дарую вам жизнь; ступайте к своим и скажите им, что негодяй, которого я только что наказал, был единственным русским, изменившим своему отечеству». Я провел его к воротам и подал знак народу, чтобы пропустили его. <…> Я сел на лошадь и выехал со двора и с улицы, на которой стоял мой дом».


Кузнецкий Мост. Литография. 1870-е. Справа – церковь Введения на Большой Лубянке


У Толстого эта сцена превратилась в самосуд толпы, возбужденный сробевшим графом, чтобы самому уехать с заднего крыльца. Толстой передает здесь отношение к Ростопчину самой Москвы, или московской знати, вернувшейся на пепелище. Все чувствовали, что несчастный Верещагин был не так агент французов, как своих, «вечных» французов Кузнецкого Моста, вроде учителя Мутона, против которых все лето принимались меры подозрительности. Улица Кузнецкий Мост кончается у Сретенки (Лубянки), церковь Введения стояла их углом. Граф Ростопчин словно бы развернул древний острожек Пожарского лицом к Кузнецкому Мосту, так, как развернут его дом. Граф отвечал на боковые предательские выпады Кузнецкого Моста как на атаку лобовую. Тело Верещагина демонстративно проволокут сквозь весь Кузнецкий до Тверской.

Была еще опасность тыловая: французская церковь Людовика Святого глядит на задний двор графского дома. В ней тайно от супруга окормлялась губернаторша, графиня Екатерина Петровна. Впрочем, настоятель храма, духовник графини аббат Сюрюг был эмигрант от революции и враг бонапартизма.

Память места, память Введенского острожка не простила профанации Ростопчину.

Кроме того, граф должен был остаться автором импровизации о Бонапарте и Москве, а не вводить себя на роль. Пожар Москвы был ходом авторства, причем решившим пьесу ходом. Но автор захотел сыграть какую-нибудь сцену со своим героем. Поскольку выход заезжего французского премьера не предполагался в этом действии, импровизатору подыгрывали двое, из которых один не смог сказать ни слова, а другой вспомнил молитву. Сцена не понравилась публике как лишняя и как испорченная ролью автора.

А Ростопчин в своих записках часто поминает публику. Актерски поминает, разумея зрителей, не общество.

Для губернаторства Ростопчина после войны сложились невозможные условия. Хотя еще два года, даже бойкотируемый светом, он пытался поднимать столицу. Но Растопча не действует против и после огня. Против и после действует Пожарский. Еще тридцать лет князь Дмитрий был у важных дел. А Ростопчин от горькой славы поджигателя уехал в реставраторский Париж, где та же слава сделалась сладка, где он ходил русским Нероном и великим патриотом. А возвращаясь умирать в Россию, снова отрицал всё, письменно, в брошюре «Правда о пожаре Москвы».

Двенадцатые годы

Кажется, Ростопчин как человек ни в чем не сходен с тем героем, сравнение с которым диктуется нам зеркалом домовой фабулы. Но ведь несходен он зеркально. Это смотрятся друг в друга столь похожие и столь различные двенадцатые годы.

Ярче всего на разнице веков читается фигура Верещагина. Смутное время принадлежало Верещагиным. Не-Верещагин Минин нашел не-Верещагина Пожарского. Граф Ростопчин, напротив, действовал во время, которое не назовешь сколь-нибудь смутным. Была ли в нашем прошлом минута здоровей, когда единственный, почти необъяснимый Верещагин отыскался в нации Пожарских. Однако нация Пожарских милосердна, а Ростопчин был только справедлив.

Пожарский стал во главе войска и народа как светлый человек. К исходу Смуты это было чудом. Мы мало понимаем о военном гении Пожарского, хотя бы потому, что трудно представимы битвы в городе как в поле, на укрытой снегом или проступившей травами золе Москвы. Но вот кремлевский польский полк, сдавшийся князю Трубецкому, был перебит, а полк, сдавшийся князю Пожарскому, – распущен восвояси. Пожарский не позволил Трубецкому грабить отпущенных поляками из осажденного Кремля боярынь и детей (среди которых были Михаил Романов с матерью), больше того, распорядился проводить каждых к родным. Первое ополчение не удостоилось победы по недостоинству этого Трубецкого и других вождей.

Граф Ростопчин утрирует, заигрывает этикетное начало войны. Нет, Ростопчин не первый, кто заигрался, ибо заигрался целый XVIII век, которому история о Верещагине представилась бы безупречной. Но вкус у публики переменился за минуту, на которую граф опоздал. Это явилось новое столетие. Не скажешь и того, что граф закрыл собою старое – эта двусмысленная честь досталась декабристам. 1812 год был не концом, а кульминацией дворянских войн, но кульминацией, по драматическому правилу приближенной к развязке 1825-го.

Таков же на масштабе европейской карты Бонапарт – тоже позер, тоже актер. Наполеон и Ростопчин нашли друг друга. Свидетель московского пожара Стендаль, который «с уважением обошел загородный дом графа Растопчина», писал, что «видел деяние, достойное Брута и римлян, достойное своим величием гения того человека, против которого оно было направлено».

Рим: Золотой дом

И в подозрении, что Ростопчин оставил дом Наполеону, и в узнавании Нерона за Ростопчиным вновь проступает исключительность домовладения. Его неявно царский статус.


Дж. Б. Пиранези. Античный Рим. План. 1757. Фрагмент. К востоку от Палатина и Колизея – Термы Тита на месте Золотого дома. К югу от Колизея – храм Божественного Клавдия


Дж. Б. Пиранези. Руины Золотого дома Нерона. Гравюра. Середина XVIII века


После пожара Рима Нерон распространил свои дворцы за стены императорского Палатина, заняв ближайшие отроги Эсквилина и Целия. Дворцы объединяло имя Золотого дома. Желание распространить дворец считается среди причин поджога Рима. Выход за пределы Палатина Нерон наметил до пожара, Переходным дворцом, продлившим резиденцию на Форум, к Эсквилину. Зрелищем пожара поджигатель любовался с башни Мецената в садах Эсквилина. Здесь император в театральном одеянии пел или декламировал стихи, когда пожар взял силу. Жажда поэтического вдохновения – вторая версия поджога.

У ближнего отрога Эсквилина есть собственное имя Оппий. Раскопанные, а отчасти видимые над землей руины Золотого дома служат его знаком.

На Целии Нерон взял ко дворцу огромный храм Божественного Клавдия, частично превратив его в нимфей.

Лубянка пролегает Сретенским холмом, московским Целием. Но если рифмовать дом «русского Нерона» с руинами на Оппии, приходится решить, что Сретенский один на роли двух отрогов Семихолмия, прообразует их неглименским и москворецким склонами, раздельно взятыми. Географически точнее первый вариант, а символически, наверное, второй.

Неравенство фигур Нерона и Ростопчина только усиливает аналогию: граф и его жилище проявляют знаки Семихолмия в московской, русской степени.

Аллегория пожара

Римская аналогия подсказывает то же, что и московская владельческая фабула с ее зеркальной логикой: граф Ростопчин есть аллегория московского пожара. Гений очага. Все свойства графа огненные: театральность, артистизм, позерство, переменчивость, непредсказуемость, подвижность.

Ростопчин держал себя живой ампирной аллегорией, произведением наполеоновского, александровского времени. И преуспел, оставшись аллегорией в культуре, в мифе. Равно в русском и французском мифах, согласно называющих Ростопчина организатором московского пожара.

Подобным образом аллегоричен современник графа, монумент Пожарского.

Двор и дом

Растоп не вчуже городу, увиденному в полноте материальности, домовья, а не в пустоте дворов и площадей. Городу избяному, где изба есть древнее «истьба», от слова «истопить». Городу теплых очагов, затепленных свечей.

Но вот очаг оставлен, свеча опрокинута. Уйдя из дома, огонь питается домами, телом города, а сдерживается пустотами. Огонь не ходит пустотой (если она не деревянного мощения), а перекидывается через нее от дома к дому.

Две противоположности, растоп и пустота, умели понимать друг друга в русском городе. В нем деревянные дома были окружены дворами, и это тем вернее, чем древнее времена или чем дальше от столиц. И если в древности огонь распространялся от избытка деревянного жилья, хотя бы и расставленного широко, то в новых временах – от умаления дворов, от новой плотности жилья, хотя б и каменного.

Неслучайно сам язык предпочитает говорить: «Пожарский двор» – но «дом Ростопчина». Гений стогн града, Пожарский гений уличного боя. Бой у Пожарского двора был из важнейших в жизни князя. Граф Ростопчин, напротив, лучшую минуту жизни проживает в доме, вечером, на совещании невидимых агентов, распоряжаясь о растопе города, как собственного очага или как дома в Воронове.

Следующая минута, уличная сцена с Верещагиным, окажется для него худшей: на дворе граф растерялся, как растерялся бы на поле боя. Ибо огонь теряется на стогнах града. Тем паче на дворе Пожарского, гения стогн.

Растоп, уйдя (а по Толстому, тайно вырвавшись) из дома, превращает городскую материальность в пустоту и так теряет силу. Чем больше воли взял растоп, тем больше силы заберет потом и пустота. И тем сильнейшим вырастет на ней будущий гений уличного боя, выжидательной осады и мирного восстановления.

Пожар и потоп

Недаром о Пожарском говорили «вождь земли», об ополчении 1612 года – «поднялась земля».

Как поднимается земля, трактует монумент Минину и Пожарскому. Старейший в городе, стоящий на главной площади, он ближе прочих к роли гения Москвы. Но близок бесконечным приближением, коль скоро Медный Всадник, демиург целого города, в Москве немыслим.

И все-таки московский памятник был утвержден на погорелье 1812 года, когда словом Пожар могла бы называться вся Москва. Она жила тогда единым духом воссоздания, строительным пожарским духом. Он ослабевал по мере сокращения пожарища под новостройками, локализуясь вновь на Красной площади и площадях центрального полукольца, устроенных на новом погорелье. И все-таки на несколько послевоенных лет московский памятник сравнялся с Медным Всадником по силе представительства за целый город.

Замечено, что Петербург ответил на пожар Москвы потопом, несопоставимым, если бы не Пушкин. Гений места Петербурга утвержден на необычном волнообразном камне. Это всадник на волне, бушующей, потопной. После Фальконе Пушкин вторично утвердил кумир Петра на ней. На лоне гневных вод, зеркально утверждению московского кумира на пожаре.

Последняя встреча героев

Князя Пожарского отпели в церкви Введения на Сретенке, графа Ростопчина – в церкви Введения на Лубянке. Это была одна и та же церковь, та же улица и та же встреча. Последняя встреча героев.

Назначение поля