– Довольно! – мой голос не гремел. Он звучал странно – не мой, а общий, как эхо самой реальности, резонирующее с камнями, водой, воздухом.
Источник откликнулся. Через меня хлынула не атака, а… корректирующий импульс. Волна чистого, не мерцающего света, лишенного агрессии, но неумолимого в своем стремлении к порядку. Она не полетела – явилась. Заполнила пространство между мной и сгустком тьмы мгновенно, как рассвет, не оставляя теней.
Свет коснулся сферы.
БЕЗЗВУЧНЫЙ ВЗРЫВ. Не разрушения. Аннигиляции. Сфера тьмы не сопротивлялась – она растворилась. Не дымом, не пеплом. Просто перестала существовать, поглощенная восстанавливающей волной, как чернильное пятно в чистой воде. Свет хлынул дальше, накрывая Алису.
ВОЙ. Нечеловеческий, пронзительный, полный невыносимой агонии. Не ярости – чистой, животной муки. Свет не жёг ее плоть. Он жёг связь. Связь между демонической сущностью и хрупкой человеческой душой, что еще теплилась где-то в глубине. Он бил по вбитой броне, по ржавым штырям, скреплявшим крылья с ее позвоночником, по самой ткани демонического преображения.
Скррежжжет! Хруст! Ржавые пластины, раскаленные добела, лопнули, как стекло. Костяные шипы крыльев, вбитые в ее спину, затрещали, дали трещины. Черная жижа, сочившаяся из ран, вскипела и испарилась с шипением. Крылья, эти кошмарные паруса, задрожали, начали отслаиваться. Не отваливаться – растворяться, распутываясь на черные ленты тьмы, которые тут же поглощались светом.
Алиса не парила. Она просто падала. Заглушенный вопль превратился в хрип. Ее демонические черты таяли на глазах: когти втягивались, копыта ломались и снова формировались в ступни, фиолетовый огонь в глазах гас, оставляя лишь человеческую боль и шок. Крылья... исчезли. Остались лишь страшные, дымящиеся рваные раны на спине, где они были вбиты. Она рухнула на камни у самой кромки черной воды с тупым звуком раздробленных костей и плоти, превратившейся в невнятное месиво.
Свет погас. Тишина обрушилась, оглушительная после грохота магии. Источник... отступил. Поток бесконечной силы оборвался. Ощущение единства с миром ушло, оставив леденящую пустоту и сокрушительную волну физической расплаты.
Боль. Всепоглощающая. Словно все кости переломаны, все нервы обнажены. Грудь горела огнем, дыхание стало хриплым, клокочущим – сломанное ребро, наконец, пробило легкое. Кровь хлынула горлом, теплая, соленая, заливая рот и подбородок. Нога полностью отказала. Мир заплясал черными пятнами, сузился до тоннеля.
Защитил… Мысль промелькнула сквозь туман боли. Дом... Юлиана... Артём… Образы тепла, простоты, искренности вспыхнули в сознании – последний якорь перед падением в бездну.
Силы покинули меня полностью. Колени подкосились. Я не упал – рухнул плашмя на ледяной, окровавленный снег рядом с остатками сгоревшего свитка. Холод камня был обжигающе-резким после экстаза Источника. Боль отступила на мгновение, уступая место всепоглощающей, свинцовой усталости. Невыразимому облегчению. Все кончено. Долг выполнен. Цена заплачена.
Глаза сами закрылись. Темнота была не врагом, а долгожданной тишиной. Последнее, что я почувствовал – холодную влагу снега на щеке и далекий, одинокий крик чайки над черной водой Невы. Потом – только тишина и бесконечная тяжесть.
Глава 26
Сознание вернулось не вспышкой, а медленным, тягучим всплытием из черной, бездонной трясины. Сначала – не мысли, а ощущения. Боль. Не острая, как прежде, а глухая, всеобъемлющая, разлитая по всему телу, как тяжелый свинцовый плащ. Каждая мышца, каждый сустав, каждая кость ныла, протестуя против самого факта существования. Дышалось с трудом – глубокий вдох отзывался тупым ударом в груди, где сломанное ребро было стянуто тугой повязкой, и легкие напоминали смятый пергамент. Запах. Не крови и озона, а резковатый дух антисептика, воска для полов и… лаванды. Слабый, но упрямый, как луч солнца в подвале.
Я открыл глаза. Медленно, веки казались свинцовыми. Тусклый дневной свет, фильтрованный матовым окном, заливал белую, аскетичную палату лазарета Академии. Высокие потолки, знакомые до боли. Я лежал на жесткой койке, укутанный по горло в чистое, грубое полотно. Руки, лежащие поверх одеяла, были бледными, исчерченными сеткой заживающих царапин и перевязанными в нескольких местах. Левая нога – все еще источник тупой, ноющей боли – была зафиксирована в лубке.
И тогда я увидел ее. Юлианна. Сидела на низкой табуретке у самой койки, склонившись вперед, голова лежала на сложенных руках прямо на краю моего одеяла. Рыжие волосы, обычно такие яркие, были тусклыми, растрепанными, как после долгой бури. На ней был простой, темно-синий шерстяной жакет, явно не снимавшийся днями – он был помят, на рукаве виднелось темное пятно, похожее на высохшую каплю супа или лекарства. Она спала. Или просто лежала, изможденная. Лицо, обращенное ко мне, было бледным, с синеватыми тенями под глазами, исчерченным следами слез, высохшими дорожками на щеках. Даже во сне губы ее были плотно сжаты, а брови слегка нахмурены, как будто она отбивалась от кошмаров.Вид ее, такой хрупкой, такой измученной и… здесь, вызвал в груди что-то теплое и острое одновременно. Комок подступил к горлу. Я попытался пошевелиться, чтобы коснуться ее волос, но движение, даже микроскопическое, вызвало волну боли. Я застонал. Тихо, хрипло.Юлианна вздрогнула. Голова резко поднялась. Зеленые глаза, огромные и запавшие, метнулись ко мне. Сначала – непонимание, потом – осознание, и в них вспыхнуло такое чистое, такое безудержное облегчение, что боль на мгновение отступила.– Гриша! – вырвалось у нее, голос сорванный, хриплый от невысказанных слез и бессонных ночей. – Гриша! Ты… ты очнулся! – Ее рука, холодная и дрожащая, схватила мою, осторожно, боясь причинить боль, но сцепление было мертвым. – О Боже… Я думала… три дня… три дня ты не приходил в себя… – Голос ее срывался на рыдания, но она сжимала губы, пытаясь взять себя в руки. Слезы, однако, предательски навернулись и покатились по уже протоптанным дорожкам на щеках. Она не пыталась их вытереть.– Юль… – мое имя вышло шепотом, царапающим горло. – Я… здесь. – Каждое слово требовало усилия.– Дурак! Безрассудный, бесстрашный дурак! – Ее упрек был полон не злости, а такой накопившейся боли и страха, что сердце сжалось. Она прижала мою руку к своей щеке, ее слезы были горячими на моей коже. – Как ты мог? Как ты мог так рисковать? Я… я видела тебя после… после площади… потом тебя принесли… весь в крови… без сознания… холодный… – Она содрогнулась, не в силах продолжить. Ее пальцы сжали мою руку сильнее. – Я сидела тут… боялась дышать… боялась, что ты… – Рыдания снова прорвались, заглушив слова.Я смотрел на нее, на ее искреннюю, незащищенную боль, на страх, который она пережила. Все подвиги, весь адский бой с Алисой, подключение к Источнику – все это померкло перед этим простым, страшным фактом: я заставил ее так страдать. И в этом осознании, сквозь боль и слабость, прорвалось что-то глубинное, простое и настоящее.– Прости, – прошептал я, едва слышно. – Прости, что заставил бояться. – Я попытался пошевелить пальцами в ее руке. – Ты… мой дом, Юль. Единственный. И я вернулся. Ради дома.Ее глаза, полные слез, встретились с моими. В них было столько любви, столько нежности и бесконечного облегчения, что дух захватило. Она наклонилась, осторожно, как к хрустальной вазе, и прижала губы к моей перевязанной руке. Потом подняла голову.– Я люблю вас, Григорий Аркадьевич Грановский, – сказала она четко, глядя мне прямо в глаза, не стесняясь слез. – Люблю твою глупость, твою храбрость, твою боль… Люблю всего. И если ты еще раз так меня напугаешь… – Она не договорила, но в ее взгляде была железная решимость, смешанная с бесконечной нежностью.– Я люблю тебя, Юлиана, – ответил я, и слова эти, такие простые, вырвались легко, как долгожданный выдох. Они не нуждались в украшениях. Это была правда, чистая и ясная, как утренний свет. – Люблю твой огонь, твою прямоту… твой запах лаванды. – Я слабо улыбнулся, вдыхая ее знакомый, успокаивающий запах, смешанный теперь с лекарствами. Он пах миром. Пах домом.Она засмеялась сквозь слезы, коротко и счастливо, и снова прижалась щекой к моей руке. В этот момент боль казалась далекой, почти незначительной. Существовали только ее прикосновение, ее запах, ее любовь и тихий гул жизни за стенами лазарета.– Три дня, – прошептала она, словно вспомнив что-то важное. – Ты пролежал без сознания три дня. После того, как тебя нашли… на Васильевском. Артём… он, кажется, чуть не убил тех, кто тебя нес, думая, что ты… – Она сглотнула. – Вокруг сходки… всё кипит, Гриша. Как пожар. Студенты других институтов, гимназий… они узнали о разгоне, о жертвах… Были митинги поддержки, забастовки. Листовки по всем городам. Люди возмущены жестокостью жандармов. – В ее голосе звучало что-то вроде гордости, смешанной с тревогой. – Охранка… они взяли многих. Шереметева, Оболенского… их кружок почти весь. И тело Алисы… – Она замолчала, ее взгляд стал серьезным.Дверь в палату с грохотом распахнулась, прервав ее на полуслове.– ГРИ-И-ИША! ЖИВУЧИЙ ТЫ МОЙ! АЛЛИЛУЯ!Артём ворвался в палату, как ураган в тихую заводь. Его лицо сияло улыбкой до ушей, глаза блестели. Он был в своем обычном, слегка помятом сюртуке, но выглядел бодрым, как будто только что выспался десять лет подряд. В руках он нес огромный, дымящийся пирог, от которого пахло мясом, луком и невероятным соблазном.– Очнулся! А я тут… – Он увидел Юлианну, ее заплаканное лицо, нашу сцепленные руки. Его шумный пыл немного сбавил обороты, но улыбка не исчезла. – Ага, Юлька тут уже, плачет от счастья, как полагается! Не мешаю? Мешаю? Ну и ладно! – Он поставил пирог с грохотом на тумбочку, смахнул невидимую пылинку с рукава. – Герой проснулся! Надо праздновать! Пирог – от моей тетки, лучший в Петербурге! Говорит: «Неси своему орденоносцу-герою, пусть силы набирается!» – Он подмигнул мне. – Ты, брат, теперь местная легенда! Вся академия судачит! «Первокурсник, который в одиночку охранку отбивал да бунтовщиков спасал!» Правда, бунтовщиков тех посадили, но суть-то героическая! – Он хлопнул себя по лбу. – Ах да! Почти забыл! Ректор Корф приходил! Лично! Спросил, как ты. Говорит, как очнешься, доложить ему. Похоже, тебя то ли в кутузку, то ли в герои записали! Ну как, ожил уже? Пирог будешь? Юлька, отойди, дай мужикам поговорить! Доктор говорил, когда есть можно?