Демикин шагнул вперед, сгреб в охапку кисет с деньгами. Его голос, грубый и мощный, резал промозглый воздух:
– Братья! Сестры! Студенты Императорской Академии – с вами! Не оставим в беде! Кто чем может! – Он встряхнул кисет, звякнув жалкими монетами. – Это – первый шаг! Знак солидарности! Не бойтесь! Правда – за вами!
Его искренность, его напор сработали. Настороженность сменилась робким интересом, потом благодарными возгласами. К Демикину потянулись руки – не за деньгами сразу, а за рукопожатием. Николай и Вадим, воодушевленные, начали что-то горячо объяснять о правах рабочих, о Бакунине, о необходимости объединения. Чижов жался позади, роняя в снег листовки, которые мы успели напечатать на гектографе. Оля, преодолев страх, заговорила с группой женщин, ее тихий голос звучал убедительно в своей искренней жалости.
Я стоял чуть в стороне, наблюдая. Моя роль была – присутствовать. Поддерживать видимость единства. Внутри бушевал холодный восторг. Все шло по плану. Деньги переданы открыто, на глазах у десятков свидетелей. Разговоры о правах, о Бакунине – чистая крамола. Семена посеяны. Теперь ждать жатвы. Но Демикину было мало. Я видел, как он оглядывает толпу, как его кулаки сжимаются, как в глазах разгорается знакомый огонь фанатичного вдохновения. Он чувствовал силу момента. Им нужно было управлять.
Я подошел к нему, когда он оторвался от разговора с седым рабочим. Демикин был возбужден, его дыхание сбивалось.
– Иван, – сказал я тихо, с нарочитой озабоченностью, кладя руку ему на плечо. – Я вижу, о чем ты думаешь. Никаких маршей. Никаких демонстраций. Сегодня. Сейчас. Мы сделали достаточно. Больше – это уже петля на шею. Нашу и их. – Я кивнул в сторону рабочих.
Это был крючок. Прямой, грубый, но рассчитанный на его пыл, на его желание спорить со мной, на его потребность в немедленном, громком действии. Я назвал его тайную мысль – и запретил ее. Этого было достаточно.
Демикин резко обернулся, его глаза сверкнули гневом и… торжеством.
– Петля? – он фыркнул, сбрасывая мою руку. – Ты опять о своей осторожности, Грановский? Сегодня – день солидарности! Не денег одних! Духа! Мы должны показать им, – он махнул рукой на студентов и рабочих, – что мы – едины! Студенты и рабочие! Против общего врага! Молчание – это согласие с произволом! Пора заявить о себе громко! Пусть весь город услышит!
Он не слышал моих «предостережений». Он слышал только свое имя, зовущее к действию. Он вскочил на ближайший ящик из-под снарядов, возвышаясь над толпой.
– Братья рабочие! Товарищи студенты! – загремел его голос, привлекая всеобщее внимание. – Мы пришли не только с помощью! Мы пришли с поддержкой! Истинной! Не словом, а делом! Сейчас! Здесь! Мы пройдем вместе! От ворот завода – до самого Смольного! Покажем этим кровопийцам в мундирах и сюртуках хозяев – мы не рабы! Мы – сила! Сила единства! Кто со мной?! На мирный марш солидарности! За права! За справедливость!
Рев толпы был оглушительным. Рабочие, измученные, озлобленные, ухватились за этот крик как за спасительную соломинку. Студенты, Николай и Вадим, подхватили клич. Чижов съежился, будто желая исчезнуть. Оля в ужасе посмотрела на меня, ее глаза молили остановить безумие. Я лишь покачал головой, изображая бессилие. Внутри ликовал. Демикин загнал себя и всех в ловушку. Идеально.
Вдруг Демикин спрыгнул с ящика и резко направился к нам. Но не ко мне. К Оле. Его лицо было искажено не только революционным пылом, но и темной, животной ревностью. Он видел, как она смотрела на меня минуту назад.
– Ольга, – его голос был резким, как удар кнута. – Ты с нами? Или опять будешь слушать его осторожные советы? – Он кивнул в мою сторону с нескрываемым презрением.
Оля растерялась, покраснела.
– Иван, я… марш… это опасно…
– Опасно?! – он перебил ее, шагнув так близко, что она отпрянула. – А сидеть сложа руки и строить глазки тем, кто только и умеет, что трусливо оглядываться – не опасно?! Для души?! – Его взгляд, полный горечи и злобы, перешел с Оли на меня. В нем читалось: Она твоя?
Я встретил его взгляд. И в этот момент, глядя на его перекошенное от ревности и гнева лицо, на беспомощность Оли, я почувствовал нечто отвратительное и сладкое одновременно. Укол садистического удовольствия. Да, Иван, она смотрит на меня. А ты – всего лишь полезный дурак на пути к гибели. Мысль пронеслась, острая и ядовитая. И тут же – леденящий ужас. Этот холодный восторг от чужой боли, от унижения врага… Это был взгляд Седова. Его методы. Его сущность. Я моргнул, стараясь стереть с лица тень насмешки, заменив ее маской озабоченности.
– Демикин, хватит! – сказал я резко, но без злобы, больше для галочки. – Оля права. Но… раз уж решили, – я обвел взглядом воодушевленную, уже начинавшую строиться толпу, – то надо идти. Все вместе. И быстро. Пока не подтянулись городовые.
Демикин фыркнул, но отступил от Оли. Его внимание переключилось на организацию колонны. Он взял самодельное знамя – красную тряпицу, наспех пришитую к палке. Оля, все еще дрожа, встала рядом со мной. Ее плечо слегка коснулось моего. Я не отстранился. Ее страх был моей защитой.
Колонна тронулась. Нестройная, но шумная. Рабочие, студенты, женщины, подростки. «Долой произвол!», «Хлеба и правды!», «Солидарность!» – кричали первые ряды, подхваченные остальными. Демикин шел впереди, высоко неся свое «знамя», его фигура дышала фанатичной решимостью. Мы с Олей, Николай, Вадим и примкнувший к нам, как тень, Чижов – шли чуть сзади. Улицы окраины, обычно сонные и грязные, оживали. В окнах домов показывались испуганные лица. Слышались окрики. Где-то вдали завыла полицейская трещотка.
Мы прошли первый перекресток. Второй. Толпа росла, наливаясь гневом и отчаянной смелостью. Крики становились громче, требовательнее. Воздух вибрировал от напряжения. Я видел, как Демикин оборачивается, его лицо сияет торжеством. Его час настал.
Именно в этот момент, когда колонна, выйдя из узкой улочки, попыталась свернуть на более широкий проспект, ведущий в сторону центра, впереди раздался резкий, металлический скрежет. И гулкий, командный окрик, перекрывший шум толпы:
– Сто-о-ой! По распоряжению Градоначальника, сборище запрещено! Немедленно разойтись!
Глава 35
Металлический скрежет впился в уши, резкий, как нож по стеклу. За спиной толпы, на перекрестке, выросла стена. Не метафорическая. Реальная. Переплетение острых штыков, блестящих на тусклом свете фонарей, как чешуя стального змея. За ними – ряды серых шинелей, лица, застывшие в каменном равнодушии. И впереди – он. Петров. Его фигура, высокая и неподвижная, казалась вырубленной из того же гранита, что и тротуары Петербурга. Его голос, привычно глухой, сейчас гремел, налитый холодной властью:– Сто-о-ой! По распоряжению Градоначальника, сборище запрещено! Немедленно разойтись!
Толпа замерла. Секунду. Одна. Две. Воздух сгустился, пропитанный запахом пота, страха, дешевого табака, снежной пыли и конским навозом от подтянувшихся всадников. Запах внезапной смерти надежды. Потом – взрыв. Не крик. Вой. Животный, полный ярости и отчаяния. Рабочие рванулись не вперед, на штыки, а в стороны, пытаясь прорвать фланги, смешаться с переулками. Кто-то швырнул комок замерзшей грязи. Шлепок о шинель. Темное пятно. Еще крик.
– Шашки! Нагайки! – рявкнул Петров. Голос – как удар обухом по льду.
Серые шинели ожили. Пешие городовые у штыковой стены выхватили длинные кавалерийские шашки – больше для устрашения, блеск стали в полутьме резал глаза. Но главная сила была сбоку. Конные. Дюжина всадников в синих шинелях с красными петлицами, с лицами, обветренными и тупыми от рутины подавления. В их руках – нагайки. Длинные, гибкие, с свинцовыми утяжелителями на концах. Оружие, но не воинов. Орудие боли.
Первый удар. Свист. Глухой, мокрый хлопок по спине мужчины в рваной телогрейке. Крик, переходящий в стон. Второй удар – по лицу женщины, заслонившей ребенка. Кровь брызнула алой каплей на снег. Третий. Четвертый. Хаос поглотил улицу. Крики смешались с ржанием взвинченных лошадей, лязгом стали, диким воем толпы, загнанной в угол. Нагайки взмывали и падали, оставляя на телогрейках, лицах, руках темные полосы, рвавшие ткань и кожу. Кровь, алая на грязно-белом, запекалась на морозе. Запахло железом, конским потом, страхом и мочой. Рабочие отбивались кулаками, хватались за стремена, пытаясь стащить всадников, кидали камни, комья снега. Городовые рубились плашмя шашками, тупыми ударами по головам, плечам. Звон. Стон. Проклятья. Город гноился новой раной.
Демикин орал что-то нечленораздельное, яростное. Его лицо, искаженное бешенством, пылало. Он вскинул руки – не для удара кулаком. Ладони уперлись в промерзший воздух. Земля под ногами у переднего ряда конных вздыбилась. Асфальт треснул с сухим, громким хрустом, выбросив фонтан мерзлой земли и щебня. Конь одного из всадников встал на дыбы с диким ржанием, сбросив орущего городового в снежную кашу. Штыковая стена дрогнула, нарушив строй, когда пешие бросились помогать конникам.
– Грановский! Веди их! Назад! Через дворы! – завопил Демикин мне, не отрывая взгляда от петровских людей. Его пальцы сжались в кулаки. Уличный фонарь над головой Петрова лопнул с резким хлопком, осыпая искрами и осколками стекла. Стеклянный дождь на шинели начальника охранки. Петров даже не дрогнул, лишь холодно скользнул взглядом по Демикину, отмечая цель.
Рядом метнулся Вадим. Щуплый младшекурсник, лицо белое, как бумага, но глаза – два уголька страха и истеричной решимости. Он выбросил руку вперед, пальцы дрожали, выписывая неуверенную руну в воздухе. Из кончиков вырвались три тонких, шипящих языка пламени – огненные стрелы. Жалкие, неточные. Одна шипела, гасясь о шинель коня, другая чиркнула по сапогу всадника, заставив животное дернуться. Третья прожгла дыру в брезентовом чехле нагайки у другого. Но это всё был сигнал. Магия! Открытая, дерзкая!
– Бунтовщики! Колдуны! Вяжи их! – заорал кто-то из городовых, и страх сменился звериной яростью. Шашки нацелились конкретно. В Демикина. В Вадима. Конные развернули лошадей, нацеливаясь прорваться к ним сквозь толпу, нагайки свистели, расчищая путь.