Я свернул с Невского в узкий, темный переулок, ведущий к общежитию. Снег хрустел под ногами. Где-то в темноте завыла собака. Петербург сжимался вокруг, полный теней и слухов. Скоро, очень скоро, мы добавим в этот шепот новый, громкий голос. И посмотрим, кто откликнется. Товарищи по борьбе? Или палачи с Гороховой, 2? Игра в кости продолжалась. И я бросал свою ставку на стол – всю свою накопленную ложь, весь ворованный огонь веры, всю отчаянную надежду предателя. Пусть услышат.
План родился в моей каморке, под потрескивание коптилки, вонь дешевого керосина смешивалась с запахом сырости от стен. Я изложил его Николаю и Оле скупыми, жесткими фразами, как приказ на поле боя. Нельзя было дать слабину, показать тень сомнения, что грызла меня изнутри. Привлечь внимание подполья. Быстро. Ярко.
– Заводы, – сказал я, чертя ногтем на засаленном столе схему – три точки на воображаемой карте города. – Рабочие кварталы. Гнезда недовольства. Там слушают. Там готовы к слову. Особенно сейчас, когда цены на хлеб лезут в небо, а пайки режут.
Оля сидела на краешке моей койки, ее глаза горели тем самым фанатичным огнем, что делал ее похожей на юную жрицу.
– Листовки! – выдохнула она. – Наш станок… он уже может. Не идеально, но читаемо! Мы напечатаем призыв к солидарности! О кассах взаимопомощи! Чтобы не дали умереть с голоду, если хозяин вышвырнет или травма!
Николай, прислонившись к косяку, мрачно ковырял ножом засохшую грязь на сапоге.
– Шум поднимем. Нехилый. Жандармы любят такие посиделки. Особенно на заводах.
– Риск, – кивнул я, глядя ему прямо в глаза. – Но без риска – тишина. А тишина для нас – могила. Быстрота, натиск, рассредоточение. Три завода. Завтра. Один – утром, смена только зашла. Другой – в обед, когда народ в столовых или курит у проходной. Третий – вечером, после гудка. Мы не задерживаемся. Бросили слово – и в стороны. Как искры.
Оля уже мысленно видела напечатанные листки:
– Нужны символы! Чижов… его кулак и разорванные цепи! Чтобы сразу цепляло взгляд! И простые слова. Сильные. От сердца!
– От сердца, – усмехнулся про себя Николай, но вслух сказал: – Ладно. Я знаю пару ребят у Варшавского вокзала, на ремонтных. Там народ злой, начальство драконовское. Можно начать там утром. Обед – Путиловский. Там своя каша, но попробуем. Вечер – Невская застава, ситценабивная мануфактура. Бабы там работают, злые как фурии, мужики спиваются. Горячий материал.
Решение было принято. Ночь превратилась в лихорадочную подготовку. Каморка Оли, где ее полуслепая тетка давно почивала за тонкой перегородкой, стала штабом. Тихо, в полумраке, при занавешенном окне, скрипел, пыхтел и пахнул едкой химией наш самодельный станок. Оля, с лицом, вымазанным в чернилах, как у трубочиста, с лихорадочным блеском в глазах, кормила его листами серой, рыхлой бумаги. Чижов сидел в углу, дрожащими руками выводил на отдельном листе символ – стилизованный сжатый кулак, разрывающий цепь. Николай резал готовые листы, складывая стопки. Я правил текст – грубый, рубленый, как удары кувалды, написанный Николаем и отшлифованный мной до состояния оружия: «Хозяин сжирает твой пот и здоровье! А когда сломаешься – выбросит как щепку! Объединяйся с товарищами! Создавай общую кассу! Копейка к копейке – и не дадим друг друга в обиду! Не бойся! Сила – в единстве!»
Тепло эгрегора пульсировало в комнате. Оно исходило от их веры, от их лихорадочной деятельности, от ощущения причастности к большому делу. Оля верила свято. Николай верил в действие, в возможность встряхнуть эту прогнившую систему. Чижов верил, потому что боялся не верить. И эта смесь питала меня, заливая трещины моего собственного страха. Я ловил на себе взгляд Чижова – быстрый, испуганно-аналитический. Он чувствовал, как энергия струится не просто в воздухе, а концентрируется… ко мне. Как будто я был громоотводом для их коллективного порыва. Он отводил глаза, глубже вжимаясь в тень.
Первый завод. Утро. Варшавский вокзал, мастерские. Воздух густой от пара, угольной пыли и пота. Грохот молотов, скрежет металла, сиплые крики бригадиров. Мы влились в поток рабочих, идущих к своим наковальням и верстакам. Николай – свой парень, знал кого-то. Быстрый кивок. Группа мужчин в промасленных брезентовых робах, с усталыми, опаленными лицами, окружила нас у гигантского, остывающего котла паровоза.
– Братцы! – начал Николай, его голос, обычно угрюмый, теперь звучал с хриплой силой. – Слышали, как на Балтийском вчера человека под вагон чуть не загнали? Отстал от графика – мастер пинками под движущийся состав! Чудом выжил, калека теперь. И компенсации – ноль! Потому что один! А будь у них общая касса? Будь братская поддержка? Не дали бы в обиду!
Оля шагнула вперед, ее хрупкая фигурка в скромном платьице казалась игрушечной среди этих исполинов в замасленной робе. Но глаза горели.
– Сила – в единстве! – ее голос, чистый и звонкий, пробил заводской гул. – Копейка в день с каждого – и уже через месяц фонд, который не даст умереть с голоду семье травмированного! Не даст вышвырнуть на улицу того, кто осмелился слово правды сказать хозяину или мастеру! Читайте! Думайте! Объединяйтесь! – Она ловко всучила свернутые листки в потные, мозолистые руки.
Рабочие переглядывались. Кто-то мрачно крякнул: «Барин опять поширит…». Но другие внимательно разглядывали листок, тыча пальцем в символ Чижова.
– Касса… – пробормотал седой, с лицом, изрытым оспой, кузнец. – Идея… не дура. У нас в артели раньше так было… пока артель не разогнали.
– А как собирать-то? – спросил молодой парень с перевязанной рукой. – Кому нести? Кто хранить будет?
– Сами! – встряла Оля, страстно. – Выбирайте самых честных, самых уважаемых! Крутитесь! Не ждите милости! – Ее энтузиазм был заразителен. Шепот пошел по группе. Мы не задерживались. Бросили искру – и растворились в грохоте цеха, оставив их обсуждать.
Второй завод. Обед. Путиловский. Гигант, плюющийся дымом и копотью в свинцовое небо. Огромные толпы рабочих валили к проходным, столовкам, жалким харчевням у забора. Мы выбрали точку у задымленной стены, где кучковались курильщики. Но здесь воздух был другим. Тяжелее. Напряженнее. Чувствовалось дыхание охранки, шпиков в штатском, слоняющихся неподалеку. Лица у рабочих были не просто усталые – забитые, подозрительные.
Николай начал свою речь, но наткнулся на стену равнодушия и страха.
– Кассы? – хрипло усмехнулся коренастый рабочий с лицом боксера. – Хранеть? Да у нас тут вчера двоих за болтовню в курилке – и след простыл. В участок забрали. Ищи ветра в поле. Ваши кассы конфискуют в первый же день, а устроителей – под конвоем.
– Вам, студентикам, играть не во что, – буркнул другой, отворачиваясь. – Ищите себе развлечений других. А нам семьи кормить.
Оля попыталась встрять, зажечь их своим пламенем:
– Но если молчать, так и будут давить! Надо же как-то…
– Молчи и работай, девка, – резко оборвал ее пожилой рабочий. – Нечего тут умничать. Уходите, пока беды не накликали. На вас и так шпики косятся.
Он был прав. Из-за угла административного здания за нами наблюдала пара невыразительных физиономий в кепках. Холодок пробежал по спине. Мы поспешно сунули пачку листовок ближайшим, разошлись в разные стороны, как тараканы от света. Успех здесь был призрачным. Страх витал плотнее заводского дыма.
Третий завод. Вечер. Невская застава. Ситценабивная мануфактура. Длинные, унылые корпуса. Гул станков затихал, сменяясь гомоном выплеснувшейся на улицу усталой толпы. Преимущественно женщины, подростки. Лица серые, изможденные, но глаза злые, наболевшие. Здесь работали за гроши, дышали краской и химикатами, хоронили здоровье за пару лет.
Мы действовали тоньше. Не кучковались. Николай шел вдоль потока, всовывая листовки в карманы фартуков, в руки. Шептал на ходу: «Прочти, сестра. Посоветуйся с подругами. Сила – в единстве». Оля подходила к группам молодых работниц, говорила тихо, страстно, о несправедливости, о детях, о которых некому позаботиться, если мать заболеет или ее выгонят. Ее слушали. Кивали. Брали листки, пряча их под одежду. Чижов, бледный как полотно, метался на периферии, раздавая остатки, его трясло от страха и переизбытка чужих эмоций.
Я наблюдал со стороны, слившись с тенью кирпичной стены. Энергия эгрегора била ключом. Каждый принятый листок, каждый заинтересованный взгляд, каждое шепотом произнесенное «Сила – в единстве!» – все это подпитывало меня, давало ощущение власти, контроля. Даже страх на Путиловском был частью этой подпитки – острый, как перец. Я видел, как Оля, окруженная женщинами, жестикулирует, ее глаза горят священным огнем апостола. Видел, как Николай ловко избегает подозрительного типа в кепке, растворяясь в толпе. Видел, как Чижов судорожно крестится, спрятавшись за угол. Работа идет. Слухи поползут. Должны.
Заводской гудок проревел последний, долгий, тоскливый звук. Толпа редела, растекаясь по темным улицам рабочих кварталов. Запах дешевой пищи, пота и отчаяния висел в воздухе. Пора было уходить. Я дал знак – едва заметный кивок головы в сторону Оли и Николая. Расходиться. Поодиночке. К общежитию.
Я выбрал путь потемнее, по узким, кривым переулкам, где фонари горели через один, а тени лежали густыми, непроглядными пятнами. Шаги гулко отдавались от замшелых стен. Эйфория от удачных моментов на Невской заставе еще теплилась внутри, подогреваемая эгрегором. Но чем дальше я уходил от шума проходной, тем явственнее нарастало другое чувство. Ощущение… присутствия. Не просто одиночества темной улицы. Чувство взгляда.
Я замедлил шаг. Прислушался. Только капанье воды с крыши где-то, да далекий лай собаки. Но чувство не уходило. Становилось острее. Холодным шипом под лопаткой. Я ускорился. Свернул за угол. Резко остановился, прижавшись спиной к холодному, шершавому кирпичу. Затаил дыхание.
Тишина. Гул в ушах от напряжения. Потом – шаги. Не гулкие, как мои, а осторожные, приглушенные. Один. Два. Пауза. Ближе.
Кровь ударила в виски. Энергия эгрегора сжалась внутри в тугой, горячий шар, готовый к выбросу, но не знающий направления. Кто?Шпик Седова? Проверяет, как я отрабатываю неделю? Или… они? Подполье? Откликнулись на наш сигнал?