Метамаг. Кодекс Изгоя. Том 1-2. — страница 76 из 108

ткань рубахи, обжигающий кожу неживым холодом. Я чувствовал под боком окоченевшую руку мертвеца, ее костлявые пальцы, ее мертвую тяжесть. Я боялся даже пошевелиться, боялся кашлянуть, боялся, что моё сердце, колотящееся, как арестант о решетку, услышат сквозь доски. А сверху – тишина. Не голоса охранников, грубо обыскивающих контору, а лишь запах дыма. Топот сапог. Стук переворачиваемой мебели. Хриплый смешок. И я… почти заживо погребенный. В гробу. С мертвецом в обнимку. Мой собственный пот смешивался с холодной испариной на лбу трупа. Запах… Боже, этот запах! Сладковато-приторный, с ужасающей ноткой тления, перебиваемой едкой химией формалина… Он въедался в ноздри, в глотку, заполнял легкие, вызывая неудержимые спазмы желудка. Я сжался в комок, стиснув зубы до боли, боясь, что его вырвет здесь, в этой деревянной могиле, и это выдаст его с головой…

Я сглотнул ком, подкативший к горлу. Холодный пот ручьями струился по лицу и спине. Я явственно почувствовал тот самый сладковато-гнилостный запах, смешанный со стружкой, хотя вокруг пахло только морозом и угольной гарью. Кожа под одеждой вспомнила прикосновение грубой холстины савана, леденящий холод мертвой плоти под боком. Меня вывернуло бы наизнанку, если бы желудок не был пуст. Я впился ногтями в ладони так, что боль пронзила до кости. Острая, реальная боль – единственный якорь в этом нахлынувшем кошмаре. Не сейчас. Нельзя. Игнат ждет. Пароль. Литература. Ради… ради чего? Ради Седова. Ради своей шкуры. Ради отсрочки казни.

Я резко встряхнул головой, как бы стряхивая с себя липкие полотна кошмара. Взгляд автоматически скользнул к запотевшим окнам трактира «У Палыча» напротив. Оля… Она могла не уйти. Могла затаиться в какой-нибудь подворотне неподалеку. Но в этот вертеп, в этот омут вони и пьяного угара, она не пойдет. Я должен был в это верить. Я цеплялся за эту мысль, как утопающий за соломинку.

Глубокий, судорожный вдох. Колючий морозный воздух обжег легкие, ненадолго проясняя сознание. Я перешел улицу, ступил на низкое, обледеневшее крыльцо «Вечного Покоя». Латунный череп ручки был холодным и скользким под моими пальцами. Запах – тот самый, кошмарный, но теперь усиленный закрытым помещением, – ударил в ноздри, как кулаком, вызвав новый, мучительный спазм тошноты. Я подавил его, стиснув челюсти до хруста, чувствуя, как слезы выступили на глазах от усилия. Работа. Только работа. Как тогда в гробу. Лежать тихо. Не дышать. Ждать, пока уйдут. Я толкнул тяжелую дверь.

Дверь «Вечного Покоя» захлопнулась за мной, словно пасть хищника, поглотившая добычу. Оля, не ушедшая, а лишь отступившая в тень соседнего подъезда, почувствовала, как сердце упало куда-то в ледяную бездну. Его последний взгляд, полный нечеловеческого напряжения, преследовал ее. Обещал быть осторожным… Но в том месте? Она не выдержала. Не пошла к тете Марфе. Не могла.

Она метнулась через улицу, толкнув дверь трактира «У Палыча». Вал вони, густого табачного дыма, перегара, жареного сала и немытых тел ударил ей в лицо, едва не сбив с ног. Она закашлялась, глаза слезились.

Кабак был адом в миниатюре. Низкие, закопченные потолки, почерневшие от времени и копоти. Воздух – вязкий, тяжелый, почти жидкий от дыма десятков трубок и папирос, смешанного с испарениями дешевого спирта и человеческого пота. Свет керосиновых ламп под потолком, тусклый и желтый, едва пробивался сквозь эту мглу, выхватывая из полутьмы жуткие картины. Столы, липкие от пролитого пива и водки, заставленные гранеными стаканами, оплывшими свечами в бутылках и мисками с чем-то жирным и неопознаваемым. Лавки и табуретки, на которых сидели, лежали, орали и плакали люди – оборванные мастеровые с землистыми лицами, пьяные матросы в тельняшках, засаленные мелкие торговцы, бабы с распухшими от водки лицами и пустым взглядом.

Гам стоял невообразимый. Хриплые крики, матерщина, пьяные песни, надрывный вой гармони, которую терзал у печки какой-то слепой старик с дрожащими руками. Звон посуды, стук кулаков по столам, чей-то истерический смех, переходящий в рыдания. Запахи сливались в одну тошнотворную смесь: кислый перегар, вонь дешевых сапог, прогорклое сало, тухлая капуста, моча и немытое тело. Оля почувствовала, как ее начинает тошнить. Она протиснулась к дальнему углу, к единственному свободному табурету у стены, залитой чем-то темным и засохшим. Села, вжавшись в стену, стараясь стать незаметной, но чувствуя на себе скользкие, пьяные взгляды.

Она заказала квас – единственное, что, казалось, не было отравлено спиртом. Поставила граненый стакан на липкий стол, не решаясь пить. Руки дрожали. Она сжала их на коленях, глядя сквозь запотевшее, грязное окно на освещенную единственным фонарем дверь «Вечного Покоя» напротив. Он там. Один.

Любовь к Григорию, не такая давняя, но тихая, как ручей подо льдом, поднялась волной, смешанной с ужасом. Она видела его таким – яростным, убежденным, ведомым великой идеей. Видела его усталость, его отстраненность в последние недели, его странные исчезновения. Приписывала это грузу подпольной работы, опасности. Он несет на себе столько… Она верила в него. В его светлую ярость. В эгрегор их кружка, который, как он говорил, дает им силы. Но теперь… теперь эта вера трещала по швам, как лед под ногами.

Мысль вернулась к разговору с Чижовым. Василий, тихий, чувствительный метамаг, подошел к ней после последнего собрания, когда Гриша ушел раньше всех, снова сославшись на усталость. Они остались вдвоем, прибирая листовки.

- Оля… – Василий нервно теребил край рукава, не глядя на нее. - Ты не замечала… ну… странного? В эгрегоре?

- Странного? – Оля насторожилась. - Что ты имеешь в виду?

- Силу. Прилив… – Чижов подобрал слово. - Он говорит, что эгрегор питает всех. Общая вера, общее дело… Но я… я чувствую только отголоски. Слабые. Как эхо. А когда Гриша говорит, когда он ведет… там будто вспышка. Мощная. Но… – он замолчал, боясь сказать.

- Но? – настаивала Оля, холодок пробежал по спине.

- Но мне кажется… будто не кружок питает этот эгрегор. А лишь… одного человека. Его. Будто он… якорь. Или… единственный проводник. А мы… лишь отбрасываем тень веры ему. Не эгрегору – ему. И он берет эту силу. Почти… всю.

Чижов говорил тихо, смущенно, как будто признавался в ереси. Оля тогда отмахнулась:«Василий, это сложная метамагия! Ты же знаешь, как Гриша выкладывается! Естественно, его связь сильнее!» Но сомнение, крошечное и ядовитое, было посеяно. А теперь, глядя на эту дверь, за которой он, возможно, гибнет, это сомнение проросло чертополохом.

Любит ли он меня? – мысль пронеслась внезапно и больно. Он был всегда рядом, но далек. Его улыбки стали редкостью, редкими искрами в ледяной стене его озабоченности. Он смотрел сквозь них, в какую-то страшную даль, куда им не было хода. Она верила, что это цена борьбы. Но теперь… Теперь она боялась, что цена – его душа. Что он затерялся не только для них, но и для себя. Что эта сила, которую он черпает из их веры, ведет его не к свету, а в какую-то непроглядную тьму. В ту самую дверь напротив.

Она сжала стакан с квасом так, что пальцы побелели. Гармонь завыла пронзительно-тоскливо. Кто-то громко рухнул со скамьи, поднялся, матерился. Пьяная баба за соседним столом залилась слезами. Мир вокруг кишел грязью, болью и уродством. А там, за окном, в конторе гробовщиков, был ее Гриша. Ее свет. Ее страх. Ее неразгаданная тайна. Выживет ли? Выйдет ли? И кем он выйдет, если выйдет?

Она прижала ладонь к холодному, грязному стеклу, как будто могла дотянуться до него сквозь улицу и мрак. Глаза неотрывно смотрели на дверь «Вечного Покоя». Ждали. Сердце билось в такт пьяному галдежу и вою гармони – дробью глухой, безысходной тревоги.

Глава 45

Дверь захлопнулась за мной с глухим, окончательным стуком, словно крышка гроба. Тот самый, сладковато-гнилостный запах, смешанный с пылью, воском и сосновой стружкой, обволок меня, как саван. Дышать стало нечем. Горло сжалось спазмом. Я стоял в узком, темном предбаннике, опираясь о шершавую стену, чувствуя, как колени подкашиваются не от усталости, а от нахлынувшего, живого кошмара. Здесь. Снова здесь. Воспоминания о тесном ящике, о мертвом холодке под боком, о сладкой вони тления и страхе, что сердцебиение выдаст – все это рвалось наружу, угрожая сломать хрупкую оболочку контроля. Я впился ногтями в ладони, пока боль не пронзила туман паники. Не сейчас. Ради всего святого, не сейчас.

Передо мной была не знакомая по прошлому визиту мастерская с гробами, а некое подобие залы ожидания. Небольшая комната. Тусклый свет одной керосиновой лампы под потолком, затянутым паутиной и копотью. Стены, когда-то, видимо, выкрашенные в темно-зеленый или коричневый, теперь покрылись пятнами сырости, шелушились, обнажая штукатурку, как струпья на больной коже. Несколько жестких, черных скамеек, расставленных вдоль стен. Напротив входа – высокое, заляпанное мухами окно, затянутое такой же грязной тканью, как и витрина. Воздух стоял спертый, мертвый, пропитанный все тем же базовым запахом смерти и конспирации. На одной из скамеек дремал, скрючившись, какой-то старик в потертой шинели, лицо его было серым и безжизненным, как у восковой фигуры. На стене – криво висевшая икона в темном углу, лик святого едва проступал сквозь копоть и пыль. Благостная мерзость. Приличная маска на лице трупа.

За невысокой деревянной стойкой, отделявшей эту «залу» от дальнейших помещений, сидел человек. Не молодой, не старый. Лицо – одутловатое, землистое, с мешками под мутными, словно запотевшими глазами. На нем был жилет поверх грязной рубахи, рукава засучены. Он что-то бормотал себе под нос, перебирая толстую, засаленную книгу учета – колонки цифр, фамилий, дат. Похоже, на смерть.

Я подошел к стойке. Мои шаги по деревянному полу отдавались гулко в тягостной тишине. Старик на скамейке не шевельнулся. Человек за стойкой поднял на меня взгляд. Взгляд был пустым, усталым, лишенным всякого интереса. Как будто смотрел не на живого, а на потенциального клиента, чьи параметры нужно будет вписать в графу.