Метамаг. Кодекс Изгоя. Том 1-2. — страница 80 из 108

Напряжение, висевшее между нами, вдруг… не растаяло, а переплавилось. Стало другим. Густым, тягучим, наполненным невысказанным горем, стыдом, но и… странным, искалеченным теплом. Она встала, подошла ко мне. Я не шевельнулся. Она взяла мою окровавленную руку, осторожно, как что-то хрупкое, и прижала к своей щеке. Ее кожа была горячей от слез. Этот жест – нежности к моей ярости, прощения к моему предательству – сломал что-то во мне. Последнюю преграду. Я встал. Не помня себя. Не думая. Только чувствуя невыносимую потребность в этом тепле, в этом островке спасения от ледяного ада моей жизни. Обнял ее. Сильно. Отчаянно. Она прижалась ко мне всем телом, дрожа, как лист. Мы стояли так, посреди маленькой кухни, среди запаха чая и старого дерева, двое потерянных, искалеченных душ в огромном, враждебном мире. Ее слезы текли мне на шею. Мои – душили меня изнутри. Никто не говорил ни слова. Не нужно было. Тиканье часов отсчитывало мгновения хрупкого перемирия с совестью.

Потом… потом было движение. Неуверенное. К ее комнате. Темнота. Шепот: «Тише…». Одежда, сброшенная в спешке, не от страсти, а от потребности слиться, забыться, почувствовать хоть каплю человеческого тепла. Не похоть, а отчаянная попытка двух утопающих согреться перед лицом неминуемой гибели. Ее тело под моими руками – хрупкое, реальное, живое. Ответные прикосновения – робкие, доверчивые. Это был не акт любви. Это был ритуал забвения. Погребение боли на короткую ночь в тепле простыней и взаимного, немого страдания. Мы утонули в этом, как в темных водах Леты, стараясь не думать ни о завтрашнем дне, ни о прошлом часе, ни о книгах, спрятанных под сюртуком, ни о Седове, ни о кружке. Только тепло кожи, стук сердца рядом, прерывистое дыхание. Мир сузился до размеров узкой кровати, до запаха ее волос – цитрусовый и что-то древесное, теперь смешанное с солью слез. Мы не искали наслаждения; мы искали спасения от одиночества в самой гуще предательства. И нашли его – хрупкое, временное, как лед на Неве в оттепель. Заснули, наконец, не в объятиях, а в изнеможении двух душ, выброшенных штормом на одинокий берег.

Проснулся я от стука в водопроводную трубу где-то в доме. Серый, унылый рассвет пробивался сквозь щели в ставнях. Оля спала рядом, лицом к стене, плечо обнажено, дыхание ровное, но поверхностное. Я лежал, глядя в потолок, ощущая тяжесть на душе, еще более страшную, чем вчера. Миг забвения прошел. Реальность – грязная, жестокая, пахнущая кровью и страхом – вернулась с удвоенной силой. И рядом с ней – ее слова. «Хороший». «Верю в тебя». Они жгли сильнее стыда за вчерашний срыв. Я был как преступник, обласканный жертвой. Гадливость к себе подкатила к горлу.

Я осторожно приподнялся, стараясь не разбудить ее. Надо было уйти. Сейчас. Пока она не проснулась. Пока не увидела в моих глазах всю ту ложь, что я снова надену, как маску. Пока не попыталась снова… верить. Я одевался тихо, как вор, крадущийся с места преступления. Каждый звук – шелест ткани, скрип половицы – казался громовым раскатом. Сердце колотилось. Я уже почти был у двери, когда услышал ее голос. Тихий, сонный, но ясный.

– Гриша?

Я замер, как пойманный с поличным. Обернулся. Она сидела на кровати, подтянув колени к груди, простыня прикрывала ее до пояса. Волосы растрепались, лицо было бледным, но спокойным. Глаза смотрели на меня без вчерашнего страха, но с глубокой, недетской грустью.

– Ты уходишь?

– Да, – прохрипел я. – Надо. Работы… много.

Она кивнула, не споря. Потом опустила взгляд, играя краем простыни.

– Гриша… – она начала нерешительно. – Ты помнишь… тот разговор с Чижовым? О котором я тебе вчера… перед тем, как… – она запнулась, покраснела слегка. – О кружке? Об эгрегоре?

Мороз пробежал по коже. Чижов.Что он вообще знает?

– Помню, – выдавил я, стараясь звучать нейтрально.

– Он… он тогда говорил мне, что чувствует эгрегор странно. – Она подняла глаза. В них была не тревога, а какая-то смутная надежда, что, рассказав это, она… оправдает меня? Укрепит? – Что ему кажется, будто сила идет не ко всем. А только… к тебе. Будто ты… единственный, кто ее по-настоящему берет. А остальные… как отдают, но не получают обратно. Он боялся, что это… неправильно. Что это не общий эгрегор, а… твой личный. – Она сделала паузу, глядя на меня с ожиданием. Может, ждала, что я рассмеюсь, назову бредом? Объясню сложную метафизику? – Я тогда… я тогда думала, он просто завидует. Или не понимает. Но вчера… – она посмотрела на мою руку, на ссадины на костяшках, – …когда ты отшвырнул того здоровяка… такой силой… Я подумала… Может, Чижов прав? Может, это и правда только твоя сила? И это… это хорошо! – Она вдруг улыбнулась, жалкой, вымученной улыбкой. – Значит, ты… ты и есть наш самый сильный. Ты и есть стержень. И я… я была глупа, что усомнилась. Послушала его тогда. Ты же… ты же хороший. И сильный. И все делаешь правильно. Правда?

Ее слова падали на меня, как удары молота. Каждое – гвоздь в крышку моего гроба.Чижов знает.Он чувствует. Он догадывается, что эгрегор – не общий светоч веры, а личный инструмент предателя, питаемый слепой верой его же жертв. И Оля… Оля, в своей слепой любви и преданности, видела в этом лишь подтверждение моей «героичности». Она преподносила мне эту страшную догадку Чижова как подарок, как доказательство моей исключительности! Ирония была чудовищной. Садистской.

Я стоял, не в силах пошевелиться, не в силах вымолвить слово. Стыд, страх, отчаяние – все смешалось в один черный ком. Я видел ее глаза – ждущие, надеющиеся на одобрение, на то, что ее «открытие» меня обрадует.

– Да… – прохрипел я наконец, голос был чужим. – Спасибо… что сказала. Это… важно. – Ложь. Гладкая, как масло. Автоматическая. – Чижов… он просто чувствителен. Не всегда верно трактует. Но… спасибо. – Я сделал шаг к двери. Мне нужно было бежать. Сейчас же. Пока я не выдал себя полностью. Пока не упал на колени и не выкрикнул всю правду. – Мне… правда, надо. Работа.

– Гриша… – она позвала, когда моя рука уже лежала на ручке. – Ты… вернешься? Позже?

Я не обернулся. Не смог. Глядел на трещины на старой крашеной двери.

– Не знаю, Оля. Не знаю. – Это была единственная правда за последние сутки. Я открыл дверь и вышел, не оглядываясь, в серый, морозный рассвет. Дверь тихо захлопнулась за мной, отрезав последний островок тепла и иллюзий. Книги, спрятанные под сюртуком, жгли бок. Информация Оли о Чижове жгла мозг. Я зашагал по пустынной улице, чувствуя себя не «героем» и не «стержнем», а загнанной крысой, у которой кончаются ходы в лабиринте. Чижов знал слишком много. И это знание могло похоронить меня раньше, чем я сам похороню их всех.

Глава 47

Утро в Петербурге встало серое, сырое, как выжатая тряпка. Не свет – а тусклая, грязная муть, разлитая по небу и придавившая город к промерзлой земле. Я шагал по улицам, не замечая пути. Ноги сами несли меня прочь от Олиного дома, от тепла ее постели, ставшего теперь позорным клеймом, от ее слепой веры и той чудовищной информации, что она вручила мне, словно последний подарок перед казнью. Чижов знает. Слова звенели в черепе, как осколки разбитого стекла, впиваясь в мозг при каждом шаге. Чижов – тихий, нервный Василий, с его дрожащими руками и глазами, видевшими слишком много в потоках метафизических следов. Он чувствовал. Чувствовал, что эгрегор – не общий костер, куда все бросают щепки веры, а личная топка, куда я сгребаю их доверие, их надежды, чтобы греть свою предательскую ложь. Он знал, что сила идет ко мне одной, что остальные – лишь доноры, отдающие веру без возврата. И он говорил об этом Оле. Значит, говорил Николаю? Новым? Семену с его лихорадочными глазами? Анне с ее суровым лицом работницы? Скоро они все будут смотреть на меня не с надеждой, а с вопросом. С подозрением. А подозрение – начало конца. Начало провала. Начало того, что Седов с его ледяными пальцами назовет «утратой доверия агента» и заменит меня на кого-то другого… или просто спишет в расход.

Мысли метались, как крысы в горящем подвале. Забайкальский. Тусклый, мутный призрак в толстых очках. Ключ. Единственный ключ к более крупной сети, которую я мог поднести Седову как искупительную жертву и купить себе жизнь. Но как до него добраться? Через того самого рабочего? Жалкого, испуганного муравья в промасленной телогрейке, который вынырнул из подворотни и втянул меня в эту трясину? «Жди весточки», – сказал он. А весточка пришла через бездомного с дрожащей рукой. Обычные каналы. Как выйти на него снова? Зайти на завод? На Ситценабивную? Риск безумный. Как агент охранки, я должен был знать – заводы кишат филерами Седова и его конкурентов из других отделений. Меня могут узнать. Или просто схватить как подозрительного интеллигента. Или тот рабочий, увидев меня, запаникует и начнет кричать о провокаторе. Мертвым в грязном углу котельной окажусь быстрее, чем успею моргнуть.

И Чижов. Василий. Этот тихий червь, подтачивающий мое шаткое положение изнутри кружка. Как его нейтрализовать? Убрать? Мысль мелькнула, холодная и страшная. Сдать его Седову? Как «подозрительного элемента», сеющего сомнения? Но Седов не дурак. Он спросит: почему именно Чижов? Почему не Николай, не Оля? И если Чижов заговорит под пыткой… если он скажет о своих ощущениях эгрегора… Седов сразу поймет, что я создал его. Искусственный эгрегор – немыслимая вещь в их понимании, но ключ к моей уникальной силе и, следовательно, к моей ценности. Седов выжмет из меня все до капли, а потом выбросит, как отработанный шлак. Или того хуже — заставит сделать эгрегор ему… Слишком рискованно. Спровоцировать арест Чижова по другому поводу? Подбросить крамолу? Но опять – шаблонность. Николай не дурак. Если после сомнений Чижова сразу схватят – подозрение падет на меня. Круг замыкался. Петля затягивалась.

Я шел, не видя улиц. Петля. Это ощущение стало физическим. Воротник сюртука, мокрый от сырого тумана, впивался в шею, как удавка. Шарф казался слишком тугим. Даже дышать было тяжело. Воздух был густым, спертым, пропитанным гарью тысяч печей, вонью конского навоза, гниющей капусты из подвалов и чем-то еще – запахом нищеты и безнадеги, въевшимся в самые камни этого проклятого города. Я сворачивал в переулки, уже не пытаясь сбить возможный хвост – паранойя достигла такого накала, что казалось, за мной следят все: тени в подворотнях, старухи у окон, даже вороны на обледеневших карнизах. Их черные, блестящие глаза видели сквозь меня. Знают. Все знают.