Поток редел. Ворота вот-вот должны были захлопнуться для опоздавших. Отчаяние леденило кровь. Я уже готов был повернуть назад, признать поражение, когда… вот он! Как мираж. Он вышел из-за угла высокого, кирпичного здания котельной, видимо, отлучившись по нужде или за чем-то. Шел быстро, почти бежал, низко опустив голову, руки глубоко в карманах телогрейки. Тот самый нос. Те самые сросшиеся брови. Та самая оторванная пуговица! Сердце колотилось, как молот по наковальне. Энергия эгрегора, до сих пор сжатая в комок страха, рванула по жилам – не светом, а липким, горячим адреналином ярости и решимости. Мой.
Я оттолкнул от себя какого-то подростка с пустым взглядом и бросился наперерез. Он не видел меня, уткнувшись взглядом в грязь под ногами. Я вышел из тени сарая, встал у него на пути. Он чуть не врезался в меня, резко остановился, поднял голову. Глаза – темные, испуганные, точно такие, как в том переулке, встретились с моими. Узнал. Мгновенно. Лицо побелело под слоем грязи и копоти. Он резко рванулся назад, как пойманный заяц.
– Стой! – мой голос прозвучал хрипло, но с железной ноткой, которую я сам в себе не слышал давно. Не просьба. Приказ. Рука моя, действуя сама по себе, выстрелила вперед и вцепилась в грубую ткань телогрейки как раз у того места, где не хватало пуговицы. Хватка была мертвой. Я почувствовал под тканью его тонкую, костлявую руку, дрожащую как в лихорадке. Он дернулся, попытался вырваться, но я был ближе, отчаяние придавало силу. Я притянул его к себе, в тень между сараем и грудой мокрых, почерневших досок. Запах от него ударил – махорка, пот, дешевая водка вчерашняя и острый, звериный страх.
– Ты… ты чего?! – прошипел он, дико озираясь. Глаза бегали, ища спасения, выход. – Отпусти! Люди увидят! Шпики… – Его дыхание стало частым, поверхностным.
– Заткнись, – я пригнул его ниже, заслоняя собой от возможных взглядов со стороны ворот. Моя физиономия была ему ясна, но для других в этой полутьме я был лишь смутной тенью. – Смотри на меня. Только на меня. – Я впился в него взглядом, вкладывая в него всю свою накопленную ярость, страх, отчаяние – всю черную энергию эгрегора, которая клокотала во мне. Я хотел, чтобы он почувствовал смерть. – Ты помнишь меня? Помнишь, что говорил? Про «знакомого»? Про «дело нужное»?
Он кивнул, коротко, судорожно. Горло его сжалось. Он пытался отвести взгляд, но не мог. Мои глаза держали его, как клещи.
– Весточку твою получил, – продолжал я, тихо, но так, чтобы каждое слово врезалось, как гвоздь. – Сходил. Поговорил. – Я видел, как он напрягся, ожидая удара, доноса. – А теперь мне нужно еще. Нужно поговорить снова. Срочно. Или с твоим «знакомым». Или… – я сделал паузу, давая ужасу проникнуть глубже, – …или с тем, кто тебя послал. Понимаешь? Срочно.
– Я… я не могу… – он задыхался. – Не знаю… как… Обычные каналы… Жди…
– Ждать некогда! – я встряхнул его за телогрейку. Ткань затрещала. – Петля уже затягивается. И если мне плохо, – я наклонился еще ближе, так что он почувствовал мое дыхание на лице, – тебе будет в тысячу раз хуже. Понял? Ты первый в списке. Ты – связной. Слабый. – Я произнес это с ледяным презрением. – Исчезнешь. Без следа. Как мышь в подполье. Или найдут в канаве. С биркой «шпик» на лбу. Кто за тебя заступится? Твои товарищи? – Я усмехнулся, горько и зло. – Они первыми плюнут.
Он задрожал всем телом. По щеке, смешиваясь с грязью, скатилась слеза. Страх был настолько сильным, что стал почти осязаемым, как запах. Он был сломан. Я это видел. Но сломанный – не значит полезный. Он мог соврать. Направить в ловушку. От страха.
– Ну?! – я сжал ткань телогрейки еще сильнее. – Где и когда? Как выйти на него? Не на Забайкальского. На того, кто выше. Или на способ. Быстро!
Он замотал головой, забормотал что-то бессвязное. Потом вдруг умолк. Его бегающий взгляд на миг задержался на чем-то позади меня, в сторону заводских корпусов. В глазах мелькнуло нечто… не надежда. Расчет? Отчаяние, ищущее выход?
– Ладно… – он выдохнул, голос был хриплым, как скрип несмазанной двери. – Есть… место. Где… иногда передают. Слушают. Но не сегодня… Сегодня… – Он сглотнул. – Сегодня там может быть… его человек. Тот, кто выше. Может… – Он посмотрел на меня, в его глазах была мольба и предупреждение. – Опасно. Для тебя. И для меня. Если узнают…
Я понял. Он предлагал рискованное свидание. Возможность выйти на связь выше, но с огромным шансом провала. Возможно, ловушку. Но другого выхода не было. Петля уже касалась кожи. Это был шанс. Последний.
– Где? – спросил я коротко. – И когда?
Он назвал место. Не переулок, не конспиративную квартиру. Что-то другое. Обыденное. И время – поздно. Когда город погрузится в сон, а тени станут длиннее. Я запомнил. Каждое слово. Каждую интонацию страха в его голосе.
– Если это ловушка… – начал я, но он перебил, дико замотав головой.
– Нет! Клянусь… сам там буду… Надеюсь… – Он не договорил. Надеялся на что? Что я все улажу? Или что нас обоих прихлопнут, и ему не придется больше бояться?
Я отпустил его рукав. Он отшатнулся, как ошпаренный, чуть не упал. Посмотрел на меня последний раз – взглядом загнанного, обреченного зверя – и бросился бежать обратно к воротам, огибая угол котельной, растворяясь в серой мгле заводского двора. Я остался стоять в тени сарая, прижимая к себе под сюртуком две жалкие книги, купленные у гробовщика. Запекшаяся кровь на костяшках правой руки горела. Место и время свидания горели в мозгу. И страх. Глухой, леденящий страх от того, во что я только что ввязался. И тлеющая искра надежды – последняя перед тем, как погаснуть навсегда или… разгореться в пламя, которое сожжет все вокруг. Петля на шее казалась туже, чем когда-либо. Но я знал куда идти. Прямо в пасть.
Глава 48
Рука, сжимавшая грубый край телогрейки рабочего, разжалась сама собой, словно отрубленная. Он метнулся прочь, как заяц под выстрелом, его темная, согбенная фигура слилась с серой массой, втягиваемой чугунной пастью заводских ворот. Я остался стоять. В тени. Запах угля, машинной вони и звериного страха, что висел вокруг него, еще держался в ноздрях, смешиваясь с вездесущей гарью и сладковатой гнилью стоков. Кровь на костяшках пальцев правой руки, запекшаяся в царапинах от его грубой ткани, пылала тупым огнем. Место. Время. Церквушка. Глухая ночь. Эти слова горели в черепе раскаленными углями, выжигая все остальное. Страх? Да, он был. Глухой, ледяной комок под ложечкой. Но сверху, как корка льда на болоте, намерзла решимость. Твердая. Хрупкая, быть может, но пока что неразрушимая. Она разбила паническое бешенство, что гнало меня сюда, на Ситценабивную, и теперь диктовала единственный путь: выждать. Перетерпеть часы. Дожить до ночи.
Я выскользнул из тени сарая, огибая вонючие кучи мокрых, почерневших досок и ржавого железа. Заводской гул, этот непрерывный, давящий стон, преследовал меня, даже когда я отходил от прокопченного забора. Ноги понесли меня не к центру, не в спасительные лабиринты знакомых переулков, а вдоль завода, вглубь фабричной чахотки города. Решимость требовала движения, пусть и бесцельного на вид. Путь предстоял долгий – до академии. И я решил пройти его пешком, через самое нутро этой клоаки, как будто пытаясь стереть с себя следы завода, впитать в подошвы всю грязь Петербурга, чтобы потом, в чистоте академии, она не так кричала.
Улица Ситцевая Набивная тянулась, как гноящаяся рана. Мои сапоги хлюпали не по снегу, а по черной, маслянистой жиже, в которой плавали окурки, рыбьи головы, тряпье непонятного происхождения и дохлая кошка, раздувшаяся, как бурдюк. Дома по сторонам – низкие, кривые, сползающие в грязь. Окна забиты фанерой или завешаны грязными тряпками. Запах… Здесь он был гуще, тяжелее. Кислый дух человечьих испражнений из открытых помойных ям во дворах-колодцах. Сладковатый и тошнотворный – гниющей органики где-то в подвалах. Едкий – дешевого керосина и чего-то химического, вроде скипидара. И везде – гарь. Она въедалась в одежду, в кожу, в легкие. Я шел, подняв воротник, надвинув шляпу, стараясь слиться с редкими прохожими – такими же серыми, согбенными призраками, бредущими невесть куда. Взгляд скользил по облупленным, почерневшим стенам, по трещинам в кирпиче, похожим на шрамы. По ржавым водосточным трубам, из которых сочилась не вода, а какая-то бурая слизь. Каждый шаг был пыткой для обоняния и зрения. Грязь здесь не была абстракцией. Она была конкретна, осязаема, липка. Она брызгала из-под сапог, цеплялась к подолу сюртука. Я чувствовал ее вес.
Свернул на Обводный канал. Здесь пространство шире, но не легче дышать. Канал – не водная гладь, а зловонная, застойная канава, покрытая маслянистой радужной пленкой. По краям – грязево-снежная каша, перемешанная с золой, конским навозом, осколками бутылок. На мосту через канал остановился, опершись о покрытую инеем и копотью чугунную перилу. Внизу, у самой черной воды, копошились фигуры – бомжи, шарившие в отбросах, или просто тени? Запах стоячей воды, смешанный с промышленными стоками, ударил в нос – тяжелый, удушливый. Глаза слезились от ветра и этой вони. Петля сюртука все еще давила на шею. Я с силой дернул шарф, вдохнул полной грудью – и чуть не закашлялся от прогорклого, пропитанного гарью воздуха. Отсюда, с моста, был виден лес фабричных труб, коптящих небо, превращающих день в грязные сумерки. Мой мир. Руины. Но теперь в этих руинах зияла щель – та самая церквушка на окраине. Лазейка. Или пропасть. Я двинулся дальше.
Боровая улица. Уже чуть ближе к человеческому, но ненамного. Тут были лавчонки с закопченными окнами, трактиры с вывесками, на которых краска облупилась, обнажив гнилую древесину. Из дверей одного такого доносился пьяный гвалт и вонь перегара и кислых щей. По тротуару, едва прикрытому досками, проваливавшимися в грязь, брели женщины с потухшими глазами, завернутые в платки, мужчины с пустыми взглядами, волочащие ноги. Дети в рванье копошились в куче мусора у забора. Запах тут был сложнее: вонь помоев и дешевой колбасы из лавок, махорочный дым, деготь от недавно проехавшей телеги, сладковатый душок дешевых духов от проходящей пары «ночных бабочек». И опять – грязь. Липкая, всепроникающая. Она была на стенах домов, на лицах прохожих, в воздухе. Я чувствовал, как она въедается в поры. Шаг ускорился. Надо было выбраться. В академию. В чистоту. Которая теперь казалась мне фальшивой, как бутафорские декорации.