Метамаг. Кодекс Изгоя. Том 1-2. — страница 83 из 108

ПересекПряжку, глядя на черную воду, в которой отражались огни какого-то казенного здания – желтые, больные точки. По набережной дул ледяной ветер, пробирая до костей даже сквозь сюртук. Наконец, улица Академическая. Резкая перемена. Как будто попал в другой город. Другой мир. Широкий проспект, выметенный, без видимой грязи. Фонари – не чахлые керосиновые точки, а яркие газовые рожки, отбрасывающие четкие тени. Дома – солидные, каменные, с ровной штукатуркой, высокими окнами, некоторые даже с лепниной. Запах… Чистоты? Нет. Скорее, отсутствия вони. Слегка пахло лошадьми от редких пролеток, снегом, каменной пылью. Но главное – не было той всепроникающей гнили и копоти. Воздух стал холодным, резким, но не удушливым. Контраст был оглушающим. Моя одежда, запачканная заводской грязью, мои сапоги, облепленные черной жижей, чувствовались здесь как позорное клеймо. Я втянул голову в плечи, стараясь идти быстрее, избегая встречных взглядов. Студенты в аккуратных мундирах, профессора в цилиндрах – все они казались жителями иной планеты. Их чистый мир давил на меня сильнее заводского гула. Я был пятном. Чужаком.

Академия Магических Искусств… Белокаменное чудо, возвышающееся в конце проспекта. Широкие ступени, высокие колонны, огромные резные двери. Войдя внутрь, я снова ощутил контраст, уже физический. Тепло. Сухость. Яркий свет хрустальных люстр, отражающийся в натертом до зеркального блеска паркете. Запах воска, старых книг, хорошего дерева и… чего-то чистого, неуловимого, может, озона от магических экспериментов на верхних этажах. Гул голосов – не давящий рокот завода, а оживленный, студенческий гомон: споры, смех, звон колокольчика дежурного. Звук каблуков по паркету. Я почувствовал, как грязь на мне кричит. Как она воняет посреди этого великолепия. Скинув сюртук в гардеробе и глянув на лицо гардеробщика, который брезгливо поморщился, я поспешил вверх по мраморной лестнице, в сторону аудиторий. Каждый шаг по чистоте был напоминанием о той трясине, в которой я копался час назад, и о той пропасти, что ждет меня ночью.

Лекции. Они должны были стать убежищем. Проклятой рутиной, в которой можно потерять время до вечера. Как же я ошибался. Я сидел в просторной, светлой аудитории, устремленной амфитеатром к кафедре, где почтенный профессор Лобода, с седой бородой клинышком, вещал о теории эфирных динамических полей. Слова долетали до меня, как сквозь толщу воды: "...уравнение дивергенции указывает на нестабильность локальных сгустков при отсутствии внешнего стабилизирующего фактора... интеграл по замкнутому контуру..." Белый мел скрипел по черной доске, выводя изящные формулы, описывающие фундаментальные силы мироздания. Красиво. Бессмысленно. Весь я был – одно сплошное предвкушение. Ночь. Церковь. Темнота. Возможность. Или гибель. Мысли метались, как пойманные мухи, цепляясь за каждую деталь: лицо рабочего, его страх, дрожь в голосе, название места – Церковь Скорбящей Божьей Матери у Смоленского поля. Глушь. Отшиб. Идеально для тайной встречи или засады. Я машинально водил пером по бумаге, выводя не формулы, а бессвязные каракули, угловатые, как мои нервы. Время текло со скоростью капающей смолы. Каждая минута – вечность. Сосед по парте толкнул меня локтем, указывая на доску – профессор задал вопрос. Я пробормотал что-то невнятное, краснея под любопытными взглядами. Предвкушение сжимало горло туже заводской петли. Забайкальский... Забайкальский... Забайкальский… Имя стучало в висках, заглушая голос профессора.

После лекции по Истории Прикладной Магии Средних Веков, где я так и не понял, чем отличался метод Альберта Великого от подхода Роджера Бэкона, и Теории Магических Полей - снова формулы, интегралы, красивые абстракции, от которых тошнило, я вырвался на воздух. Не в город. Просто во внутренний двор академии. Чистый, заснеженный, обрамленный строгими колоннадами. Студенты группами бродили туда-сюда, курили, спорили. Яркоевесеннее солнце, редкость для Петербурга, слепило после мрачных аудиторий и вечного тумана за стенами. Чистота снега казалась неестественной, почти оскорбительной. Я закурил, стараясь заглушить внутреннюю дрожь, впиваясь взглядом в тени под арками, в дальние уголки двора – ища… чего? Весточки? Признака? Все внутри было натянуто, как тетива. Время до ночи тянулось невыносимо.

И тут я увидел его. Мальчишку-рассыльного, лет тринадцати, в поношенной, но чистой куртке с академическим гербом на рукаве. Он озирался, потом его взгляд упал на меня. Быстро подошел.

– Вам, господин студент? – спросил он, протягивая сложенный вчетверо листок дешевой серой бумаги.

Сердце упало куда-то в сапоги, потом рванулось в горло, бешено заколотившись. Я сунул мальчишке медяк, даже не глядя, и схватил записку. Пальцы дрожали, разворачивая бумагу. Почерк был угловатый, незнакомый, торопливый. Всего три слова, но они ударили с силой кувалды:

"Ждите в полночь. Церковь."

Ни подписи. Ничего больше. Но кто еще? Забайкальский. Он знал. Знает, что я выходил на рабочего. Знает, что я приду. И назначает место сам. Тот самый адрес, что вырвал у перепуганного мужика на заводе. Подтверждение. Или… ловушка стала еще очевиднее? Неважно. Петля, что висела на волоске, дернулась. Игра пошла по-крупному.

Я стоял, сжимая в руке злосчастный листок, глядя, как мальчишка растворяется в толпе студентов. Солнце вдруг показалось слишком ярким, чистый снег – ослепляющим. Гомон двора превратился в бессмысленный шум. Внутри, под коркой ледяной решимости, что разбила страх, зашевелилось что-то новое. Ожидание сменилось… сосредоточенностью хищника перед прыжком. Ночь. Церковь. Забайкальский. Все сходилось к этой точке. Оставалось только дождаться темноты и шагнуть в пасть. Решимость не дрогнула. Она лишь заострилась, как нож на точильном камне. Я разорвал записку на мелкие клочки и бросил их в ветер, уносящий бумажки над чистым, ненавистным снегом академического двора.

Бумажные клочки, белые и резкие на фоне чистого снега, подхваченные ледяным ветерком с Невы, закружились в безумном танце и растаяли меж ног проходящих студентов. Слова «Ждите в полночь. Церковь.» горели у меня в черепе, выжигая все постороннее. Решимость, та самая ледяная плита, что легла на болото страха после завода, не дрогнула. Она лишь заострила все чувства до болезненной четкости. Солнечный свет, отражавшийся от снега во внутреннем дворе академии, бил в глаза, как нож. Гомон студентов – беззаботные споры, смех, звон колокольчика – казался теперь невыносимым фарсом, бутафорским шумом чужой, слишком чистой жизни.

Мне нужно было переждать. Убить эти проклятые часы до ночи. Оставаться в стенах академии, слушать бормотание профессоров о гармонии магических полей или о канонах древних заклинаний, было пыткой. Каждое слово казалось бессмысленным шелестом на фоне грохота моих собственных мыслей. Я повернулся и вышел за главные ворота, не на улицу Академическую с ее наведенным лоском, а в сторону Летнего сада.

Дорога туда вела через еще не проснувшиеся от зимы кварталы. Я шел быстро, почти бежал, не замечая выбоин на тротуарах, прохожих. Воздух, хоть и пропитанный вечной петербургской гарью, казался здесь свободнее, чем в академическом дворе. Весна только пробовала свои силы. Где-то из-под грязных сугробов, похожих на спрессованные отбросы, пробивалась первая, робкая чернота земли. Сосульки, тяжелые и грязные, как сталактиты в угольной шахте, висели на карнизах, капая мутной жижей. Запах был сложным: поверх вечного запаха копоти и конского навоза лежал слабый, едва уловимый дух сырости, оттаявшей гнили и… чего-то зеленого, едва пробивающегося сквозь мерзлоту. Запах не надежды, а скорее неизбежного разложения старого и грязного.

Летний сад. Оазис, превратившийся в эти мартовские дни в царство унылого переходного периода. Высоченные, мрачные липы и дубы стояли голыми, их черные, мокрые ветви скребли низкое серое небо, как костяные пальцы. Дорожки, обычно усыпанные песком, теперь представляли собой месиво из подтаявшего снега, грязи, прошлогодней листвы и собачьих экскрементов. Хлюпало под ногами мерзко. По краям еще лежали грязно-серые сугробы, изъеденные оттепелью, похожие на трупы снеговиков. Статуи в нишах знаменитой решетки – нимфы, богини, герои – казались особенно жалкими и обнаженными под промозглым небом, забрызганные снизу грязью до колен. Запах прелой листвы, влажной земли и той же вездесущей городской грязи висел в воздухе тяжелым одеялом. Тишина была гнетущей, нарушаемой лишь карканьем ворон, сидевших на голых ветвях черными, зловещими комками, да редким шарканьем ног таких же одиноких прогуливающихся, как я, – стариков с палками, бледных девиц под зонтиками.

Я бродил по этим хлюпающим дорожкам, не видя аллей, не замечая очертаний фонтанов, еще скованных льдом и укрытых досками. Мои мысли крутились вокруг одного: полночь, церковь. Церковь Скорбящей Божьей Матери у Смоленского поля. Глушь. Отшиб. Заброшенность. Какой она будет? Кто встретит? Сколько их будет? Обыск – неизбежность. Я мысленно готовился к грубым рукам, к унижению. Но кольцо? Подавляющее магию? Эта мысль заставила сжаться внутри. Эгрегор, эта темная, клокочущая внутри сила, моя единственная защита и проклятие, – его приглушат? Оставят нагим, безоружным? Страх, придавленный решимостью, шевельнулся, как гадюка под камнем. Я закурил, затягиваясь едким дымом махорки глубже, пытаясь заглушить внутреннюю дрожь. Часы тянулись невыносимо. Солнце, так и не пробившись сквозь пелену туч, скатилось за крыши, окрасив грязное небо на западе в багрово-сизые тона, как синяк. Сумерки сгущались быстро, превращая сад в царство мрачных теней и сырого холода.

Я вышел из сада, когда фонари уже зажглись, отбрасывая на грязный снег и лужи желтые, дрожащие пятна. Пошел не домой, не в академию, а снова бродить, по набережным, по пустынным в этот час площадям. Петербург ночной был иным зверем. Тени становились длиннее, зловещее. Огни окон – подозрительными глазницами. Шаги за спиной – невидимыми преследователями. Я менял маршрут, петлял, заходил в темные подворотни, прислушивался. Паранойя, притушившаяся днем в академии, разгоралась с новой силой. Каждый силуэт вдали мог быть филером Седова. Каждый темный проезд – засадой. Но я шел. Шел к цели. Решимость, закаленная часами томительного ожидания и страха, гнала вперед. Как загнанный зверь к последней ловушке, зная, что это ловушка, но иного выхода нет.