Метаморфозы жира. История ожирения от Средневековья до XX века — страница 10 из 51

по своему усмотрению. Или жители Шампани, «многие из которых весьма упитанны», но плохо соображают, как тот торговец из реймсской деревни, которому на протяжении долгого времени не удавалось переспать с женой по незнанию, если не по глупости[194].

В XVI веке от слова «тяжелый» (lourd) начинают образовываться новые слова, обозначающие неловкость и медлительность: lourderie (промах, оплошность), lourdise (неповоротливость ума), lourdeté (тяжесть). В середине XVI века в сборнике новелл «Новые забавы и веселые разговоры» Бонавентюр Деперье называет словом lourdaut разных неучей или неосторожных людей[195]. Этьен Паскье в 1560 году называет женщину grosse lourdière — «грузной толстухой»[196], желая подчеркнуть не только ее габариты, но и грубость[197]. Шекспировский Фальстаф в конце XVI века попадает под град острот короля, высмеивающего полноту своего «мальчика для битья»: он называет того «толстобрюхим», «толстопузым», «обжорой», «пирогом с паштетом», «жирным тюфяком», «увальнем», «испанским брюхом», «пузатым Жаном», «шаром», «хлебом с расплавленным салом», «огромным куском плоти», «жирным, как масло», «бочкой», «старым эскалопом», «боровом», «старым боровом»[198]. Доминирует образ глобальной тяжести: Фальстаф не только пузат, но жир захватывает все его тело.

Противные толстяки высмеиваются и в народных песнях. Например, в грустной балладе «Красотка Алисон» (1663) поется о неприятностях девицы, каждая часть тела которой так толста, что это приводит в отчаяние ее ухажера:

Ее руки толстые,

Как бочки для горчицы,

Живот — как кочан капусты,

А ляжки — как алебарды[199].

Складывается стиль этих произведений: тяжеловесность всегда сопровождается глупостью, клеймится бесполезность, язык обогащается новой лексикой, проникающей в обличительные религиозные речи и литературу. В 1539 году Сагон без колебаний называет Маро «ленивым, толстым и трусливым ослом», «жирным погонщиком ослов», «безмозглым олухом»[200]. Несколько десятилетий спустя католики из Монтабана утверждали, будто пастор Даниэль Шамье умер, потому что у него «лопнул живот», его «грязное брюхо»[201].

Это видно и на иллюстрациях. В религиозной полемике или католической иконографии Лютера изображают давящим Библии таким огромным животом, что его приходится везти на тачке[202], а протестантская иконография представляет висящую плоть папы, которого «раздул» Сатана[203]. Толстяк воплощает все «плохие черты» — вялость, распутство или неряшливость. Все это проявляется в его слабости. Также «худоба» противопоставляется «полноте», при этом параметры того и другого оцениваются интуитивно. Контрасты становятся резче. Чрезмерная полнота, без сомнения, находится в объективе внимания и осуждается, но ее критерии не оговариваются, им не дается определение, не обсуждаются их нюансы.

Сопротивление и очарование

Насмешливым символом сопротивления осуждению полноты становятся раблезианские гиганты. У Гаргантюа была «славная мордашка» — «число подбородков доходило едва ли не до восемнадцати»[204],[205], огромный живот — «пояс ему сшили из трехсот с половиной локтей шелковистой саржи»[206], «флегматичное» сложение — все это делает его образ более рельефным потому, что служит лукавым контрапунктом для современной ему утонченности. Он напоминает о былой привлекательности сказочных стран изобилия и праздности, о пирах на весь мир, о бесконечном поглощении пищи. Он воплощает прямую связь пирушек между собой: не вызвано ли само рождение гиганта, его приход в этот мир тем, что Гаргамелла, его мать, «третьего февраля, после обеда» «объелась требухой», набив себе живот до отказа? Жирные потроха «трехсот шестидесяти семи тысяч четырнадцати волов»[207] ускорили роды. Настоящий вызов, не так ли?

Еще один насмешливый символ — живот, ставший главным «мотором». В четвертой книге романа самые обычные и при этом огромнейшие пищевые потребности приводят Гастера, «первого в мире магистра наук и искусств», пузатого бога чревоугодников, к благороднейшим открытиям — именно он изобрел «все науки и искусства, все ремесла, все орудия, все хитроумные приспособления»[208]. Иначе говоря, желудок — главная движущая сила изобретательства.

Рабле доводит количество «жирных» намеков до полного насыщения ими текста. Вот одна из обычных трапез Гаргантюа: начинал он «с нескольких десятков окороков, копченых бычьих языков, икры, колбасы и других навинопозывающих закусок. Тем временем четверо слуг один за другим непрерывно кидали ему в рот полные лопаты горчицы; затем он… единым духом выпивал невесть сколько белого вина»[209]. Всю эту бесконечную пищу он поглощает шутя, пока не начинает «пучить живот».

Бероальд де Вервиль несколькими десятилетиями позже в своем самом известном произведении «Способ выйти в люди» превозносит мир, где все «жирное» даже в постные дни: невообразимые количества еды, «утрированные» персонажи, как, например, «Мсье Великий пост» — типический персонаж, олицетворяющий худобу, ставший таким толстым, что «жир вытекает у него из глаз, как блохи, прыгающие в холодную печь»[210]. Вервиль сводит удовольствие к фарсу, подтверждая, что бесконечное чревоугодие и в Новое время никуда не исчезло.

В начале XVII века почти ту же самую роль играет герой Сервантеса Санчо Панса. В его грубоватых шутках порой высказываются реалистичные земные суждения: «разумная» уверенность в том, что туго набитый желудок дает возможность наслаждаться жизнью. Внешность его говорит сама за себя: «толстый живот, короткое туловище и длинные ноги»[211],[212], и он постоянно ест: «Давайте-ка все жить и кушать в мире и согласии»[213]. Наконец, спор о еде, которая должна быть «полезной для сердца и мозга»[214], имеет терапевтическое значение. Управляя своим воображаемым островом, Санчо даже бросает в тюрьму врача, который как будто бы слишком «сдержанно» относится к мясным яствам и напиткам[215]. Это способ извратить медицинские предписания того времени.

Следует, однако, остановиться на этом образе, который как никогда ранее демонстрирует неоднозначность полноты[216]. Этот великий роман вывел проблему толстяков на свет божий. «Толстый» крестьянин, повышенный в чине до «оруженосца рыцаря», одновременно «тупой» и хитрый. Он плут и смотрит на вещи реально: «Я немножко себе на уме и не прочь иной раз сплутовать»[217]. Во множестве сцен банальный прагматизм Санчо, которому свойственны «простота от природы»[218] и любовь к моментальным удовольствиям, который предпочитает есть, а не мечтать, противопоставляется странному поведению его хозяина. Его шарообразность карикатурно противостоит худобе, противопоставляя полету воображения земные житейские истины:

Я не собираюсь ни с кем сводить счеты и ввязываться в разные истории <…> …моя дражайшая половина меня поджидает, я только поем, а потом вернусь и удовлетворю вашу милость и всякого, кто только ни пожелает…[219]

Проходят века, а смутный образ «бонвивана», несмотря на всю критику, обрушиваемую на толстяков, стойко ассоциируется с полнотой.

В начале Нового времени в литературных текстах и на иллюстрациях к ним толстяки представлены в смешном виде. Например, в эротических сочинениях присутствует стремление изобразить нескончаемый круговорот плоти, чтобы передать всю полноту тактильных и чувственных ощущений. Брантом упоминает женщин — «толстых, жирных, мясистых, рыхлых», невероятная полнота которых невероятно соблазняла[220], а пухлая плоть делала интимные ощущения более реальными, создавала образ силы. Толстые персонажи фигурировали в не всегда пристойных произведениях писателей XVI века: например, «возчик», герой седьмой из «Ста новых новелл», который во время беспокойного путешествия спит в кровати со своими хозяевами, «возбудился, как молодой жеребец», прижимаясь к «толстому заду»[221] женщины. Или, того паче, простолюдины в безрукавках с картин Брейгеля, пляшущие или собирающие урожай в поле, — с мощными костяками и обильной плотью[222]. Или крестьянка Дюрера, чьи весьма округлые формы в трактате о пропорциях начала XVI века[223] противопоставлялись утонченным канонам изысканных изображений.

Тем не менее эталоны коренным образом изменились. Толстяк теперь — лишь ностальгически веселый контрастный фон для изображения модных утонченных фигур. Тот же Брантом описывает «изящество тонких талий»