Метаморфозы жира. История ожирения от Средневековья до XX века — страница 11 из 51

[224] в качестве примера совершенной красоты. «Стройность» также становится главным достоинством, с точки зрения старого доктора, влюбленного в пятнадцатилетнюю служанку в новелле Чинцио Джиральди[225]. Оппозиция «толстый — стройный» явно присутствует в рассказах XVI века — например, в новелле Джанфранко Страпаролы, написанной в 1553 году. Простоватый юноша Касторио восхищается краснорожим Сандро, крестьянином из Кариньяно, который «так растолстел, что стал похож на кусок сала»[226]. Потеряв голову от зависти, Касторио спрашивает крестьянина: что ты сделал, «чтобы стать таким толстым»? В ответ прозвучало чудовищное предложение, но молодой дурачок с ходу принял его: удаление яичек опытным хирургом. Крайне болезненная операция прошла успешно. Касторио разжирел, «как того хотел»[227]. Смысл этого действа — высмеивание «бедняги»[228], который пострадал дважды: во-первых, испытав ужасающую боль, во-вторых, добившись смешного результата. Безмозглый юнец заслуживает сочувствия.

Более глубокий взгляд на ситуацию позволяет заметить появление новой социальной модели, в большей мере, чем прежде, сближающей излишнюю полноту и грубость. Избыточность теперь «обесценивается», становится вульгарной. Уже в XVI веке появятся намеки на идею умеренности и даже недостаточности, которая в эпоху классицизма достигнет апогея: согласно Аретино, прожорливость и склонность к «излишнему питию» свойственны «жнецам» или «погонщикам мулов»[229]; по мнению Пьера де л’Этуаля, тяжелая походка и грубые жесты характерны для крестьян и простолюдинов, например для некоторых королевских швейцарцев (наемных солдат), еще не «вышколенных», которые в 1602 году развлекают своими манерами придворных:

Глядя, как проходят странные люди

С красными лицами и толстыми задницами,

Я думал о вакхантах и вакханках,

Собравших недавно урожай винограда[230].

Таким образом, нарастающее презрение и недоверие по отношению к толстякам — четкая примета наступления новой эпохи, даже если границы и пороги допустимой полноты еще смутны.

Неприятие худобы

Как бы там ни было, невозможно понять предмет стигматизации «тучности» без анализа негативного взгляда на «худобу». Утверждается необходимость «равновесия». Например, вот что в 1572 году писал Жан Льебо: «Красивым человеком можно назвать скорее полного, нежели тощего»[231]. Худоба опасна тем, что скрывает объем и варьирование форм, тогда как «нормальное» количество жира делает эти вещи привлекательными. Отсюда весьма тревожное описание худобы: «крайняя степень изнурения» тела, что можно распознать по «плоти, которая, если ее потянуть кончиками пальцев, легко отделяется от кости»[232]. Отсюда же — социальное неодобрение худобы: Йоссе ван Клихтове, «королевский исповедник», в 1517 году весьма грубо критиковал «излишнюю худобу»[233], Брантом иронизировал по поводу женщин: они «до такой степени бесплотны, что больше не способны ни искушать, ни соблазнять»[234], а Аретино неодобрительно писал о «девке из монастыря», «сварливой и беспощадной», которую худоба сделала «одержимой»[235].

В литературных произведениях и научных трактатах присутствует смутный страх, вызываемый «маской смерти»[236]. Худоба тревожит, напоминает об истощении, голоде и чуме, ассоциируется с иссушенностью, шероховатостью, слабостью, что в старинном воображении противопоставлялось жизненной энергии. Худоба указывает на неизбежность старости и смерти: «Ничто так не иссушает, как возраст, пусть это и происходит медленно»[237]. Так похожая на пергамент кожа старика противопоставляется свежей коже ребенка.

Худоба также признак бессилия: например, она препятствует деторождению, как было в случае королевы Луизы Лотарингской в 1560-х годах. Итальянские послы сочли, что Луиза была «очень слабого сложения, даже тощая»[238]. Иногда худоба — признак безумия. Йоханнес из Хагена, немецкий физиономист, называл придворных Карла V бледными людьми «с длинными и вытянутыми, как у аиста, шеями» и считал их совершенно «бессмысленными дурачками»[239].

Наконец, в худобе воплощается неоднозначность меланхоликов, мрачное настроение и сухое телосложение которых могут вызывать слабость и мучительные рефлексии. Великий век меланхолии, в котором появляются гравюры Дюрера[240], век войн эпохи Ренессанса, развязанных во имя Господа, век «бед времени»[241], невыносимых несчастий, на фоне которых меркли средневековые страдания, — это время, когда рождается понятие гениальности и величия художника — мечтателя, погруженного в свои фантазии: просвещенные люди, «обуреваемые черной желчью, отделяют мысль от тела и соединяют телесное с бестелесным»[242]. Но при этом черная желчь иссушает тело, приводя к слабости и худобе. Она подвергает жизнь опасности. Отсюда бурный расцвет литературы на тему меланхолии в XVI веке. Упорно высказываются мысли об опасности излишней худобы, говорится, что ее эффект необходимо ограничивать: писателям настоятельно рекомендовалось «следить» за обстановкой, в которой они живут. Например, врач Генриха IV Андре дю Лоран, в конце XVI века во избежание «душевных волнений и черных паров, постоянно проходящих по нервам, венам и артериям, из мозга в глаза»[243] советовал окружать себя вещами ярких и веселых цветов — красными, желтыми, зелеными, а автор «Трактата о меланхолии» Тимоти Брайт «для регуляции телесной сухости и влажности» рекомендовал потреблять больше жидкой пищи[244].

Еще ярче описывает худобу моралист Лабрюйер, автор единственного сочинения под названием «Характеры». Он полагает, что иссушенное состояние сказывается на «моральных» качествах: не исключено, что эти «запавшие глаза», «всегда воспаленное лицо»[245],[246], возможная «глупость» идут бок о бок с трусостью и неуверенностью в себе. Этому образу противопоставляется Гитон, у которого «свежее лицо, толстые щеки, пристальный и самоуверенный взгляд, широкие плечи, большой живот»[247], обладатель «твердой и решительной походки», чья уверенность в себе основана на силе и плотности. Лабрюйер делает акцент на контрастах: сила против хрупкости, изобилие против нищеты, несчастье бедняков, их уязвимость против уверенности в себе и безмятежности богатых. Здесь как будто бы вспоминаются предшественники «жира», и в то же время эта тема оригинальна, потому что моралист вносит нюансы. Прежде всего, надо сказать, что он впервые ярко критикует возможное самомнение. Гитон — это новый характер, сдержанная округлость которого служит знаком «недопустимой» мощи, его тело изменяется вследствие излишеств, а статус становится оскорблением. Его веселый нрав — следствие «самоуверенности»[248]. Вероятно, это уже не простонародная грубость, но надменная сила, несдержанность сильных мира сего. Это влечет за собой появление критики новой направленности. Вместе с тем еще одно соображение придает теме оригинальности, а именно неоднозначность границ. Гитон плотен, но не толст, внушителен, но не чопорен. Он вполне «силен», но не тяжел. И тем не менее в нем есть некий неявный избыток, который невозможно оценить точно, нет ни меры, ни специального слова для его определения. Появляется новый тип неуклюжести, которому пока нет названия.

Наконец, еще одну форму полноты, с существованием которой соглашаются более охотно, можно обнаружить в неисчерпаемых описаниях людей, сделанных Сен-Симоном. В этих описаниях присутствует мысль о том, что «умеренная» полнота может быть благородной. Допустим, речь идет не о полноте принца Монако, которого также упоминает моралист, — принц был «толст как бочка, с огромным, выступающим вперед животом»[249],[250], но о полноте Монсеньора[251], человека королевской крови, который был «скорее крупным, нежели мелким, солидным, но не громоздким, высоким и благородным, но не грубым». Чувство собственного достоинства, по всей вероятности, позволяло ему поддерживать «легкость», что подтверждала его манера держаться в седле, в котором он «прекрасно смотрелся»[252]. Иногда от некой неуловимой плотности, свойственной скорее мужчинам, нежели женщинам, может зависеть осанка и манера держать себя. Граница между худобой и полнотой приблизительна и неоднозначна: полнота дает мужчине возможность выглядеть безусловно мужественно и величественно, а размеры при этом не имеют большого значения. Здесь обнаруживается устойчивая тенденция к мифологизации тел сильных мира сего: речь идет не о печальной вялости дряблых тел, но о непостижимом масштабе «силы». Различия между ними не комментируются, а скорее демонстрируются и чаще носят «практический» характер, нежели объясняются.