.
«Только те политические устройства, которые имеют в виду общее благо, суть устройства правильные и согласные с понятием справедливости в абсолютном смысле этого слова. Те, напротив, которые организованы исключительно в интересах одного правительства, суть ненормальные… Если все внимание верховной власти обращено на собственный интерес — одного, или меньшинства, или даже большинства, то в этом случае политическое устройство представляет уклонение от правильного» (4, с. 110).
Какая же форма власти скорее других «уклоняется от правильного пути» на своекорыстный, эгоистический? Спору нет — конечно, единовластие.
Как бы ни велика была власть абсолютного монарха, тирана, диктатора, сам он остается человеком и не может изжить в себе главное человеческое устремление — жажду расширить свое я-могу. Что ему до того, что миллионы человеческих судеб уже находятся в полной его воле, что все услады жизни — к его услугам, что редчайшие драгоценности стекаются к нему со всех концов земли. Ведь все это он уже может! Военная агрессия — вот вид расширения я-могу, обожаемый всеми владыками. Причем агрессия эта часто может быть начата без реальной оценки соотношения сил, без всяких мыслей о политических или экономических выгодах, вопреки очевидным опасностям утраты власти в результате поражения. Достаточно вспомнить бесплодные войны римских императоров с парфянами; тупое упрямство, с которым испанские и французские короли пытались высадить десант в Англии; двадцатитысячный корпус, посланный Павлом Первым через Среднюю Азию на завоевание Индии; бессмысленную войну с Японией, чуть не стоившую Николаю Второму трона; безумие Наполеона и Гитлера, ввязавшихся в войну с Россией, имея за спиной такого врага, как Англия.
Если же слабость государства такова, что возможность военной агрессии отпадает, народу следует не радоваться, а, наоборот, ждать худшего, ибо в таком случае повелителю не остается ничего другого, как расширять свое я-могу за счет сужения я-могу подданных. И делать это он будет не только путем введения жестоких законов. Нет, каким бы свирепым ни был закон, он все же кладет некий предел воле самого правителя и тем одним становится ему ненавистным. Возможность бесконтрольного произвола начинает казаться ему самой дорогой прерогативой власти. Ждать, что абсолютный монарх добровольно расширит социальные я-могу подданных, это значит ждать чего-то противоестественного, то есть чуда: что человек сам, своей волей сузит свое я-могу в пользу других. Привести примеры таких «самосужений» почти невозможно; только я-могу полицейско-сыскного аппарата расширялись всеми владыками с большой охотой. Когда же некоторым из них под давлением снизу приходилось идти на уступки, это справедливо расценивалось подданными не как благодеяние, а как проявление слабости и подхлестывало продолжать борьбу. Карл Стюарт, пожертвовавший парламенту головы самых жестоких своих министров, Людовик XVI, решившийся созвать Генеральные штаты, Александр II — освободитель крестьян, Николай II, сделавший шаг в сторону конституционного правления, — все они погибли насильственной смертью.
Большинство же единовластных владык видели свою главную задачу в последовательном расширении личного я-могу.
Узурпация всех видов власти, в том числе и религиозной, полный произвол в выборе жертв, свобода грабежа, нарушение законов Божеских и человеческих, убийство собственных родных и детей — вот логический предел, до которого доходили многие из них. Камбис, Нерон, Калигула, Цинь Ши-хуанди, Иоанн Анжуйский, Борджиа, Филипп II, Иван IV, Павел I, Гитлер, Сталин, Мао Цзэдун — чем дальше мы будем продолжать этот бесконечный ряд, тем глубже проникнемся убеждением, что «абсолютная монархия — самая пагубная из всех азартных игр» (51, т… 1, с, 655).
И тем не менее народы мира все снова и снова с непонятным упорством пускаются в эту рискованную игру. Единовластие остается до сих пор наиболее распространенной формой устройства правящей функции. Как спичечный коробок, подброшенный в воздух, девять раз из десяти упадет на широкую сторону, так и всякое Мы после сильной встряски, как правило, окажется под единоначальным управлением. Есть в единовластии какая-то изначальная устойчивость, логическая завершенность. Один правит, все прочие подчиняются — такой порядок обладает заманчивой простотой, доступен самому примитивному сознанию. Когда со смертью Федора Иоанновича оборвалась династия московских Даниловичей, русские люди впали в великое сомнение и смуту не потому, что искали новую форму правления, а потому, что надо было выбирать нового царя, а «выборный царь казался им такой же нелепостью, как выборный отец, выборная мать» (36, т. 3, с. 53).
Действительно, есть в истории моменты, когда единовластие являлось подлинным спасителем для Мы. Август, положивший конец ужасам гражданских войн в Риме, первые Тюдоры, избавившие Англию от Алой и Белой розы, Иван III, покончивший с грызней удельных князей, «католические супруги» — Фердинанд и Изабелла, утихомирившие Испанию, Людовик XIV, именем которого Мазарини заставил фронду вложить шпаги в ножны, — все они по заслугам представлялись большинству благонамеренных граждан ниспосланными свыше избавителями отечества. Однако инерция народного сознания бывает так велика, что поклонение конкретному владыке распространяется и на все его потомство, и на самый принцип единовластия. Все, что возвышает власть, расширяет я-могу монарха, кажется тогда направленным ко благу Мы; всякие попытки поставить пределы произволу и самовластию выглядят покушением на государственный порядок, крамолой, изменой. Император в Японии, царь-батюшка в России, султан в Турции, король в Испании были часто объектами такого искреннего народного обожания, что никакие преступления не могли омрачить или ослабить это чувство. Владыка казнит и грабит подданных? Так ведь казнит и грабит в первую очередь, высокопоставленных и богатых. Последнюю копейку и последнюю горсть зерна надо отдать для уплаты налогов? То злые советники обманывают доброго царя и обирают народ. Враги наступают со всех сторон, разоряют землю? То панская-господская-боярская измена, мало их казнили, супостатов государевых.
Стабильность — вот главное достоинство единовластия. Когда вся полнота законодательной, судебной и исполнительной власти вручена одному человеку, политическая борьба различных группировок естественно затихает или ограничивается кругом дворцовых интриг, убийств, переворотов. Вся же остальная страна в перерывах между вспышками террора вкушает относительный покой. В отличие от бесчинств свободы, сопровождающихся криками, уличными стычками, взаимными угрозами и оскорблениями, бесчинства тоталитаризма творятся повседневно и незаметно, ибо совершаются всегда сильными над слабыми, не имеющими никакой надежды, что их голос протеста будет услышан. Если «в государстве, называющем себя республикой, все спокойно, то можно быть уверенным, что в нем нет свободы» (53, с. 87). Но так как большинству людей покой гораздо дороже свободы, единовластие процветало, процветает и, по-видимому, будет процветать в истории вопреки всем проклятиям и разоблачениям, обрушенным на него сторонниками свободы.
Власть меньшинства, олигархическая форма правления в чистом виде, встречается гораздо реже. Народ может обожать великодержавного владыку, может искренне дорожить своими вольностями и демократическими учреждениями, но представить себе народную любовь к кучке правителей просто невозможно. Поэтому олигархия во многих случаях предпочитает выступать под чужим обличьем. Сплошь да рядом за монархическим или демократическим фасадом мы обнаруживаем, что реальная власть находится в руках привилегированного меньшинства, которое само себя обновляет путем привлечения новых членов по признаку знатности, богатства, способностей, готовности сотрудничать. Из открытых олигархий можно упомянуть досолоновские Афины, управлявшиеся в течение четырех веков эвпатридами, Спарту на всем протяжении ее истории, Карфаген, где во время борьбы с Римом власть принадлежала герусии из 30 членов и совету 104 мужей (судей). Во Франкском же королевстве при мажордомах графы и герцоги бережно сохраняли призрак монархии; так же и в Англии XVIII века правящая верхушка партии вигов посадила на трон Ганноверскую династию, хотя очень мало считалась с мнением первых Георгов; бешеная ненависть Ивана Грозного к боярам в значительной мере вызывалась тем, что в допетровской России основные нити управления находились в руках боярства. Наоборот, многие греческие полисы, итальянские и немецкие города, поздний Новгород, Голландия XVIII века прятали свою олигархическую суть за внешностью республик. Иногда правление меньшинства устанавливалось как временная мера: в монархиях, когда обрывалась династия или на престоле оказывался малолетний царь; в демократиях, когда излишек свободы доводил государственный организм до полного расстройства (например, военные хунты наших дней).
Среди свойств, характерных для любой олигархии, в первую очередь следует отметить относительное миролюбие. В отличие от самодержца олигарх не может видеть в войне вожделенного расширения своего я-могу. Война для него — всегда разорительное и рискованное предприятие. Победа не даст ему никаких реальных выгод, зато поражение может лишить всего — влияния, власти, жизни. Поэтому олигархия массу энергии тратит на повышение обороноспособности страны, но в военные авантюры втягивается неохотно. Так, могущество Спарты не привело ни разу к расширению ее территории, зато и отвоевать у нее более или менее значительную часть никому не удалось. Рим, управлявшийся в первые полтора века республики сенаторской олигархией, за все это время сумел захватить лишь один этрусский город Вейи. Зато когда явились галлы, они разорили всю Италию, но застряли под стенами Палатина и в конце концов были изгнаны войсками Марка Фурия Камилла. Карфаген в своем упрямом нежелании воевать доходил до такого ослепления, что во время первой Пунической войны «Гамилькар был вынужден вымаливать или покупать у равнодушной и продажной толпы