Метель — страница 23 из 25

Гарин попятился назад, рассматривая снежного великана. Тот стоял с неколебимой готовностью проткнуть своим фаллосом окружающий мир. Доктор встретился взглядом с глазами-булыжниками. Снеговик посмотрел на Гарина. Волосы зашевелились на голове у доктора. Ужас охватил его.

Он вскрикнул и кинулся прочь.

Бежал, спотыкался, падал, поднимался и, стоная от ужаса, бежал и бежал снова.

Наконец, налетев на что-то грудью, ударился, опрокинулся в снег навзничь. Удар был сильным, у доктора перехватило дыхание, разноцветные сполохи поплыли перед глазами. Он застонал от боли. Постепенно пришел в себя. Ему стало холодно, он посмотрел и увидел свою правую руку, сжимающую малахай. Сел, нахлобучил малахай на голову.

Озноб охватил его. Дрожа и держась за ушибленную грудь, он встал. Перед ним из снега, словно верстовой столб, торчал обломок старой березы. Доктор схватился за него, словно боясь провалиться в снег. Прижался грудью к березе, замер, тяжело дыша. Береза была старой, кора топорщилась в темноте. Держась за березу, доктор дышал в нее и сам вдыхал ее запах. От промерзшей березы пахло баней.

— Белая… целлюлоза… — пробормотал он в бересту.

И понял, что замерзает.

— Двигаться, двигаться… — он оттолкнулся от березы и пошел сквозь падающий снег.

Он шел, не разбирая пути, шел по глубокому снегу, оступался, падал, снова вставал, шел, шел и шел. Впереди, с боков, позади него было все то же — тьма ночная, падающий снег. Доктор шел.

Вскоре он стал передвигаться медленней, с трудом выбирался из ям, шатаясь и теряя равновесие. Снег не отпускал, хватал за окоченевшие, непослушные ноги. Доктор двигался все медленней. Он сунул замерзающие в мокрых перчатках руки в глубокие карманы и шел, согнувшись.

Колени его подгибались. Он шел, еле-еле волоча ноги.

И уже когда готов был упасть и навсегда остаться в этом вязком, бесконечном снегу, что-то остановило его. Разлепив смерзающиеся веки, доктор различил перед собой в темноте расписанную розами, изрубленную по краям спинку самоката. Не веря своим глазам, он ощупал ее. Постояв, держась за спинку, перевел дыхание. Заглянул за спинку: сиденье было пусто. В самокате никого не было.

Волосы снова зашевелились под малахаем у доктора. Он понял, что Перхуша ушел, бросил самокат, бросил доктора, навсегда бросил, и что доктор теперь совсем один, навсегда один в этой зиме, в этом поле, в этом снегу. А это — смерть.

— Смерть… — просипел доктор и хотел заплакать от жалости к себе.

Но не было ни слез, ни сил на рыдания. Он рухнул на колени перед самокатом.

Ему послышалось, что где-то неподалеку заржала маленькая лошадь. Но он не поверил.

Замерзшие губы его тряслись, выпуская изо рта что-то вроде всхлипов.

И снова заржала лошадь. Где-то совсем недалеко. Он оглянулся. Кругом было темное, смертельное, беспощадное пространство. И снова заржала и всхрапнула лошадь. Он вспомнил голос: это ржал тот самый озорной чалый жеребец. И ржал он в самокате. Доктор тупо уставился на самокат.

И вдруг заметил, что рогожа, всегда покрывавшая капор, сильно топорщится. Думая, что это снег, нападавший сугробом сверху, доктор тронул рогожу. Она зашевелилась. Он приоткрыл ее.

Из темного капора пахнуло лошадиным теплом, в нем заворочались, всхрапнули, заржали. И голос Перхуши произнес:

— Дохтур!

Доктор ошалело смотрел в капор. Протянул руку, тронул. В капоре, свернувшись калачиком, обложившись лошадями, лежал Перхуша.

— Ты… как это… — просипел доктор.

— Полезайте сюда, — заворочался, теснясь Перхуша. — Тут тепло. До утра недолго осталося. Переждем.

Доктору страшно захотелось в это темное тепло, сладко пахнущее лошадьми. Торопливо и неловко он полез в капор. Перхуша стал прибирать к себе лошадей, освобождая место для доктора. Доктор с трудом втиснулся, сразу уперевшись своим ледяным подбородком в согревшийся лоб Перхуши, придавливая ногами и руками лошадок. Они беспокойно ржали, Перхуша помогал им выбираться из-под Гарина:

— Не бойсь, не бойсь…

От втискивания большого тела доктора капор затрещал. Лежавший на правом боку Перхуша теснился как мог, пропустив мокрые докторские колени у себя между ног, выпихивая беспокойно ржущих лошадок на себя сверху и на доктора, лежащего на левом боку. Доктор, ворочаясь, как медведь в берлоге, не думал ни о лошадях, ни о Перхуше, страшно желая лишь одного — спрятаться от проклятого холода, согреться.

Кое-как они улеглись. Лошади легли на них сверху, набились между ног, а некоторых Перхуша умудрился прижать к своей шее. С трудом освободив левую руку, он задернул сверху рогожу.

В капоре стало совершенно темно.

— Ну вот и ладно… — пробормотал Перхуша в тяжко дышащую, пахнущую потом и одеколоном грудь доктора.

Гарин лежал в неудобной позе, малахай наполз ему на глаза, но он совсем не хотел его поправлять: сил осталось только на дыхание. На малахае шевелились четыре лошади. Три других угнездились на Перхушиной шапке.

— А я уж тово, думал, вы ни за что не воротитесь, — проговорил Перхуша в грудь доктора.

Тот по-прежнему тяжело дышал. Потом вдруг сильно заворочался, нажал коленями на Перхушу. За Перхушиной спиной раздался треск: капор лопнул.

— Эх-ма… — Перхуша спиной почувствовал трещину.

Доктор перестал ворочаться.

— Не нашел я пути, — просипел он севшим голосом.

— Ясное дело. Завалило.

— Завалило.

— И не видать ничего.

— Не видать…

Помолчали. Лошади быстро успокоились и тоже смолкли. И лишь проказник чалый, забравшись хозяину мордой в рукав, покусывал его за руку.

— А это… как его… — силился что-то спросить доктор.

— Чаво?

— Лошади твои.

— Лошади тут, а как же.

— Они… греют?

— Греют, барин. И мы их греем. Вместе и согреимсь.

— Согреемся?

— Согреимсь.

Доктор помолчал, потом произнес еле слышно:

— Замерз я. Сильно.

— Ясное дело.

— Не помереть бы.

— Бог даст — не помрете. Скоро рассветет. А там, как развиднеется, полоз починим, да и тронемся. А то и зацепит кто из проезжих.

— Зацепит?

— А то как же. Зацепят да подвезут.

— А тут… ездят? — сипел доктор.

— Ездят, как не ездить? Хлебовозы с раннего утра ездят, а как без хлеба? Я в семь уж запрягаю. А в этом вашем Долгом люди-то тоже кушать хочут. Зацепят — да и доедем до Долгого, а как же.

Услышав про Долгое, проваливаясь в сон, доктор с трудом понял, что такое Долгое, но потом вспомнил, что он, доктор Гарин, едет в Долгое, он должен быть там с вакциной, его ждет Зильберштейн, который привил Вакцину-1, а он, Гарин, везет Вакцину-2, такую нужную и важную для пострадавших от боливийской черной. Он вспомнил про свои саквояжи, но тут же вспомнил, что он их, кажется, бросил возле того злополучного снеговика, а может, и не бросил, а подхватил и побежал вместе с ними. «Бросил я их или нет? — с трудом вспоминал доктор. — Нет, не бросил, не бросил… Как я мог их бросить? Их никак невозможно бросить…» Он понял, что подхватил их под мышки и побежал вместе с ними, побежал по снегу, по глубокому, густому снегу, побежал, побежал, побежал, а снег уже перестал, а потом и вовсе стал таять, таять, и роща вся залита солнцем, белая березовая роща, роща возле Николаевской церкви, там, где они должны венчаться с Ириной, она ждет его в храме, он идет через рощу, через теплую, даже горячую летнюю рощу, яркая трава облита солнцем, в ней жужжат шмели, стволы берез теплы, они нагреты солнцем, он сует один из саквояжей под мышку и свободной рукой с наслаждением трогает горячие стволы берез, он уже видит церковь, возле нее теснятся экипажи, и даже кто-то на автомобиле, это банкир Горский, кому же еще ездить на автомобиле, он идет, идет, но вдруг земля колышется под ногами, он понимает, что под землей, под этой теплой, летней, рассыпчатой землей проделали ходы зараженные черной, это жители Долгого, он не привил их и они превратились в зомби, они ушли под землю, они прорыли ходы, они добрались до него, они здесь, и он бежит к храму, бежит через рощу, бежит изо всех сил, но руки зомби, когтистые, нечеловеческие, похожие на лапы кротов, синдром «кротовая лапа», pes talpae, вылезают из земли, из травы, хватают его за ноги, они больно хватают, они сильные, они острые, они обдирают с него новые лакированные туфли, но он уворачивается от их когтей, он добегает до храма, уже все внутри, уже батюшка стоит у аналоя, уже Ирина в подвенечном платье стоит со свечкой, он встает с ней рядом, ему дают свечку, он чувствует босыми ступнями пол церкви, пол горячий, очень горячий, там внизу горячая земля, разогретая яростными движениями зомби, но ему так хорошо, так приятно чувствовать ступнями этот мраморный горячий пол, что он вовсе не хочет идти за батюшкой, идти с Ириной вкруг аналоя, нет, ему хорошо и так, так хорошо, что слезы льются из глаз, что он стоит, оцепенев, и все понимают его, все разделяют с ним его радость, всем так хорошо, но ему как-то особенно хорошо, как-то восторженно хорошо, потому что он любит всех, всех стоящих в этом храме, он любит Ирину, он любит батюшку, он любит всех родных и друзей, он любит и зомби, которые шевелятся и рычат под полом церкви, он любит всех, всех, и все сейчас начинают двигаться вокруг него, потому что он не может оторваться ногами от потрясающего тепла, все гости и батюшка, и басом ревущий протодьякон, и певчие, и Ирина, все ходят вокруг, ходят вокруг него, ходят и поют, а зомби движутся под землей вокруг храма и тоже поют, поют в землю, поют земляным жужжанием, как большие земляные пчелы, гудят в землю, гудят, гудят «Многая лета!», гудят так сладко и сильно, что щекотно от гудения, и все вращаются, вращаются вокруг Гарина, как вокруг оси земной, а ему и ногам его от этого коловращения и гудения становится все теплее и радостней…

Перхуша, почувствовав, что доктор заснул, слегка поворочался, распределяя лошадей на себе и в свободных местах.

«Все целы… поместились… и мы с дохтуром поместились… — думал он. — Ну и ладно…»