В Неаполе есть Везувий, который виден издалека, есть Позиллипо, Мерджеллина, Санта-Лючиа, есть холм Вомеро. Если ты даже не побывал там, то наверняка слышал о них. Вырвавшись из казармы, добираешься до ближайшего трактира, да и засядешь там на весь вечер. Можно еще пойти в сад «Вилла Комунале», куда приходят служанки, только это уж на самый невзыскательный вкус, для тех, кто родился и остался деревенщиной. Заводишь дружбу с кем-нибудь из солдат и думаешь, что она будет длиться вечно, как это бывает у осужденных, считающих дни, оставшиеся до освобождения: «Еще сто, еще девяносто девять, девяносто восемь…» А когда поезд увозит тебя наконец в бессрочный отпуск, с каждым оборотом колес, отсчитывающих стыки рельс, все больше забывается дружба, казавшаяся вечной. Пройдет месяц — и даже имени друга не припомнишь. «Маскерини? Ах да, мы с ним вместе служили. Где-то он теперь? Славный был малый!» — вот и все, что ты можешь о нем сказать. Ты служил родине и теперь доволен, что выполнил традиционный долг и получил диплом на звание мужчины. Тряхни же головой и улыбнись! Завтра ты встретишься лицом к лицу со своей прежней жизнью и увидишь, что опыт, приобретенный в армии, теперь тебе ни к чему и что все надо начинать сначала.
Метелло «отбыл» в солдатах тридцать шесть месяцев, и эти три года у него, как и у всех, были как бы вычеркнуты из жизни. В Неаполе он только и знал дорогу, ведущую от казарм Гранили в Баньоли. С полной выкладкой в двадцать килограммов он совершал этот переход ежедневно в течение многих месяцев, делая привал лишь у Торретты и Аньяно. Добравшись наконец до Баньоли, солдаты в изнеможении падали на траву, чтобы после небольшого отдыха отшагать те же пятнадцать километров в обратном направлении, но на этот раз уже без передышки. Командир батальона шел впереди, пощелкивая себя хлыстиком по голенищу. Каждое утро, еще в полусне, боясь, что тебя могут угнать в Абиссинию, где у Догали и Адуа идут бои, прислушиваешься к выкрикам газетчиков, а потом заглядываешь в глаза дежурному унтер-офицеру. Но от Догали и Адуа бог спас! Удалось избежать и отправки в Сицилию «на охоту за бандитами». Из полка, в котором служил Метелло, туда посылали только вторую роту, да и в той все солдаты остались целы и невредимы. Так как Метелло был каменщик, его собирались перевести из пехоты в инженерные войска в Виченце в Северной Италии, но как раз в это время он попал под арест из-за письма Пешетти. Поэтому он и остался в Неаполе в пехотных частях, где за ним установили надзор. Запросили Флоренцию и выяснили, что там на Метелло заведено дело, как на «социалиста-анархиста».
— С твоим прошлым только и мечтать о звании капрала! — сказал ему сержант.
— Стать десятником[21] никогда и не было пределом моих мечтаний! — ответил Метелло. Без всякой злобы, просто потому, что это показалось ему остроумным.
И хотя он только что вышел из-под ареста, его посадили еще на неделю. Благодаря этому он не попал в части, брошенные против бастующих рабочих макаронных фабрик, собравшихся на площади Граньяно. А перед этим он был лишен чести участвовать в церемониальном марше войск по случаю праздника Конституции. Но и в заключении ему, как каменщику, постоянно находилась работа: то надо заделать трещину в стене, то подновить развалившийся карниз или ступеньку лестницы.
Знакомство Метелло с Неаполем ограничивалось районом Реттифило, виа Толедо и площадью Плебишито; если же он хотел развлечься, то шел на виа Сердженте Маджоре или на виа Фьорентини.
Его угнетало не только безденежье, но и солдатская форма. Он вынужден был проводить время со служанками в саду «Вилла Комунале», хотя после Виолы они ему совсем не нравились.
Но постепенно у Метелло появилась «теплая компания», в которую, кроме него, вошел один солдат из Кашины, другой — из Ливорно, а третий, Маскерини, — из Флоренции, с Порта Романа. У солдата из Кашины, которого звали Леони, отец был мебельщик и присылал сыну деньги. Леони был скуповат, но все-таки делился с товарищами. Они дружили довольно долго. Вместе посещали трактиры в секциях Форчелла, Васто и Пендино. (В Неаполе такие городские районы, как, скажем, флорентийские Сан-Никколо или Мадонноне, называются секциями.) Заводили знакомства в кривых горбатых переулках, где нищета и грязь соперничали с царившим там оживлением. Увязавшись за приглянувшейся девчонкой, они попадали в знаменитые неаполитанские трущобы. Почти все девушки были тут черноволосые, грудастые, с увядшими лицами. Солдаты даже обмоток не снимали. Здесь же, за пологом, играли дети. Иногда солдаты оставались ужинать вместе со всей семьей, к ним относились по-дружески, обращались как с родными. Все это были такие же люди, как и они сами — как парень из Ливорно, который у себя в поселке за морскими верфями жил нисколько не лучше; как Маскерини, отец которого был извозчиком. Поэтому солдатам становилось немного совестно, и они, как бы извиняясь, вытряхивали из своих карманов все до последнего чентезимо.
Из всего виденного и пережитого под стеклянным колпаком остались в памяти приключения в переулках Джельсо и Конте ди Мола. Этот путаный лабиринт находился в двух шагах от большой улицы — виа Толедо и от Кастелло. Дальше лежал портовый район, а за ним — предместье Борго Лоретто. Это был уже настоящий «бандитский» квартал. Ходить туда было запрещено, и если налетишь на патруль, не миновать ареста — десять дней на гауптвахте и пять дней строгого заключения.
Иногда они шли смотреть Пульчинеллу в театр Сан-Фердинандо. Из того, что говорилось на сцене, они понимали очень мало, но основной смысл комедии был ясен. Как и флорентийский Стентерелло, неаполитанский Пульчинелла вызывал смех, потому что был вечным неудачником.
Таким в памяти Метелло остался Неаполь, где он прожил три года. Сохранилось лишь несколько отрывочных воспоминаний о времени, когда его убедили, что ему положено не думать, а только прыгать через перекладину, маршировать и по команде «На караул!» мгновенно сдвигать каблуки, держа штык прямо перед собой, в двух пядях от носа.
Казарменная дисциплина заставляла быстро забывать о похождениях в компании с Леони, Маскерини и парнем из Ливорно и заглушала угрызения совести. К тому же солдат старались держать в вечном страхе: не проходило дня, чтобы кто-нибудь из начальства не напоминал, что в этих подозрительных переулках их рано или поздно разденут и ограбят. Поэтому они никогда не увязывались во второй раз за одной и той же девчонкой и старались не возвращаться в один и тот же район.
В Неаполе они привыкли к таким кушаньям, о существовании которых, правда, знали и раньше, но никогда не пробовали, пренебрегая ими. А здесь люди считали, что нет на свете ничего вкуснее моллюсков, вареных початков кукурузы и свиных ножек. Возможно, что для неаполитанцев все это казалось лакомством просто потому, что они всегда были беднее, чем жители Флоренции, Ливорно и Кашине, и менее разборчивы в еде.
Привыкли солдаты также и к неаполитанскому диалекту. Им казалось, что они его полностью усвоили. И в постели, перед отбоем, они развлекались тем, что проверяли свои познания, которые ограничивались тремя десятками неаполитанских выражений вроде:
«Пошляемся немножко; парнишка; очень приятно, земляк! зажги, погаси, открой; проснись; ложись, вставай, плати; потихоньку; что там такое? твоя мать, твой отец, сестра, брат; помидор, пицца[22], печеная картошка; брюки, болтун; поди сюда; сволочь; у меня пустые карманы; я болен; балда».
Однако с их помощью можно было выразить все и договориться о чем угодно. Были и другие слова, которые в разговоре с солдатами неаполитанцы употребляли не то в качестве комплимента, не то оскорбления. Настоящий смысл этих слов солдаты так никогда и не узнали.
— Слава Гарибальди, создавшему всю эту путаницу! — говорил Маскерини.
Но вот в один прекрасный день стеклянный колпак сняли, воду из аквариума выпустили, банки со спиртом больше нет. Ты уволен в запас и снова можешь дышать свободно. Постепенно в мозгу начинают рождаться сложные мысли. Но как раз в этот момент только что обретенная свобода со всей категоричностью и жестокостью ставит перед тобой вопрос о хлебе и работе. Надо начинать все сначала — с тремя лирами в кармане, в старом штатском костюме, который, оказывается, выцвел и стал узок…
Что ожидало Метелло во Флоренции? Он надеялся, что сможет без труда найти работу на строительстве, снять комнату и начать новую жизнь. Покидая Неаполь и глядя на него в последний раз из окна вагона, он думал: «Если бы не военная служба, возможно, я никогда бы не побывал здесь и не увидел моря». Мысль эта служила некоторым утешением и как бы подтверждала поговорку: «Нет худа без добра».
Метелло так и не ответил на письмо Моретти два года назад, и теперь связь с ним была утеряна, как, впрочем, и со всеми остальными: правда, Метелло, изредка обменивался открытками с Дель Буоно, Корсьеро, Келлини и по праздникам с семьей Тинаи, все еще жившей в Бельгии. Писать Моретти означало дать прямой ответ на поставленный им вопрос и высказать свое мнение о Виоле, а поскольку Метелло не сомневался, что его письмо стали бы читать вслух во всех табачных лавках и остериях Ровеццано, он предпочел промолчать.
Сейчас, вспоминая об этом, он решил, что поступил совершенно правильно. Никакой «зов крови» не волновал его. Поведение Виолы и ее упорное молчание вполне оправдывали его. Одна только Виола могла знать, был ли то его ребенок. «А может быть, даже и она не сумела бы сказать с полной уверенностью», — думал он. Так или иначе, все это мало трогало Метелло. Теперь ему было приятно вспоминать о Виоле, но ни глубокого чувства, ни тем более особого уважения к ней у него не было и ломиться в ее дом, чтобы выяснять, кто отец ребенка, он, конечно, не собирался. Виоле было уже под сорок, а Метелло, не в пример прочим, вовсе не стремился завладеть участком, который она должна была получить в наследство от стариков. Мало того, ему все время казалось бы, что он продался за клочок земли. Нечего греха таить, ему хотелось бы повидать Виолу и посмотреть, чем все это кончилось, но он не желал давать повод думать, что как-то заинтересован в этом деле. Более того, он решил не показываться в Ровеццано, пока не устроится на работу.