Монтеривекки мало изменилось, оно ждало их. Может, какое-нибудь буковое дерево успело засохнуть и его срубили, зато другие деревья к этому времени выросли, трава на лугах была, конечно, уже другая, но все такая же густая, как прежде, и камни, и кусты, и маки на обочинах дороги, и стрекотанье цикад были такими же, как и в то воскресенье, много лет назад, когда здесь сошлись Бетто и Какус, отец Миранды, Куинто Паллези и токарь Фьораванти, их жены и друзья. Что же тут изменилось? Среди холмов, окружающих город, среди тех же самых лугов и лесов, где двадцать и тридцать лет назад анархисты, сторонники I Интернационала, собирались группами, захватив с собой гитары, вино и колбасу, чтобы придать сходке вид невинной воскресной прогулки и отвести глаза полиции, неотступно следившей за ними, теперь собирались каменщики, чтобы обсудить волновавшие их вопросы.
В те годы это были анархисты, сторонники I Интернационала, теперь же — социалисты, поборники II Интернационала. Разница здесь не в названии, а в том, что это были уже не отдельные группки, а лиги. Сначала их называли «лигами сопротивления». Они объединяли шляпников, кузнецов, шорников и каретников, мраморщиков и каменотесов, поваров и официантов, штукатуров и лепщиков, портных, больничных служителей, багетчиков и позолотчиков, рабочих паровых и водяных мельниц, водопроводчиков и слесарей, извозчиков и продавцов газет и даже «рабочих, занятых удалением нечистот». Их была целая армия — одних ассенизаторов двести восемнадцать человек, — и все были организованы, и они и даже их жены. После Лиги каменщиков и чернорабочих Лига табачниц была самой многочисленной. И кто бы ими ни руководил — Де Амбрис[43] или Турати, лиги теперь опирались не на кружки или «рабочие общества» и «общества взаимопомощи», а на партию депутатов, которые у них имелись в парламенте, и на такие регулярно выходившие ежедневные газеты, как «Национе». И хотя с точки зрения законности, общественного порядка и государственной безопасности лиги представляли значительно меньшую угрозу, полиция как будто опасалась их гораздо больше. Как только было разрешено вновь открыть Палату труда, «лиги сопротивления» превратились в «лиги борьбы за улучшения». Тут сами названия говорят за себя. По мере того как открывались новые фабрики, росло не только количество механиков, стекольщиков, литейщиков, гончаров, каменщиков, но и их организованность. Некоторые категории рабочих, как например металлисты, химики, парикмахеры, создали свои федерации, а железнодорожники — даже профессиональный союз. Казалось бы, после того как они объединились по специальностям и ремеслам и завели свои списки, легче будет организовать за ними надзор, а получилось наоборот. Поскольку теперь они только вели себя вызывающе, но всегда оставались безоружными, нельзя было приписать им замыслов в духе Орсини[44]. Чуть что, они скрещивали на груди руки и занимали выжидательную позицию. Массовые аресты 1898 года, казалось, их преобразили. Никто из вернувшихся после ссылки не нарушал правил для поднадзорных, а амнистия по случаю коронации Виктора-Эммануила III сняла пятна с их удостоверений о благонадежности.
«Браво, Спьомби!»[45],— так приветствовали они акт милосердия, позволивший им снова пользоваться гражданскими правами. Правда, достаточно было одного неуместного «да здравствует!» или «долой!», чтобы их снова бросили в тюрьмы. Но они стали умнее, ведь это были флорентийцы, и урок пошел им на пользу. В Романье, где кровь горячей и страсти всегда готовы вспыхнуть, такие же или несколько более отчаянные и решительные люди легко склонялись к мятежу, шли на восстание. А их братьям в Южной Италии, невежественным и еще более изголодавшимся, требовалось и того меньше, чтобы нарушить свод законов. Но рабочие из Рифреди, Сан-Никколо, Понте а Эма и крестьяне из Галлуццо, Импрунета и Контеа, лишившиеся земли или не желающие больше на ней работать и взявшиеся за напильник и кельму, были сообразительнее, «развитее и сознательнее», как они утверждали, чем рабочие Милана и Турина. Когда они подготавливали и проводили забастовку, полиции приходилось ограничиваться оцеплением фабрики или стройки: пока рабочие не нарушали общественного порядка и не посягали на безопасность государства, ей не оставалось ничего другого. Впрочем, именно рабочие и представляли собой государство. Не только сами рабочие провозглашали это — основание для таких утверждений давало им даже правительство. Так, например, Джолитти, в ту пору министр полиции, часто и охотно связывал руки не рабочим, а префекту или квестуре. Один известный художник изобразил толпу рабочих с куртками, переброшенными через плечо, и с кепками, сбитыми на затылок, надвигающуюся, словно рой пчел, клином, острым, как нос корабля. И Его Величество поздравил художника. Разве это была не поступь истории, прогресса? Можно было заставить их замедлить шаг, но повернуть вспять — нельзя. Машины, отданные в их руки, машины, производящие богатства, видимо, пробудили их своим грохотом. Пробуждение это достигло строительных лесов и крестьянских пашен.
И то были уже не изолированные бунтари, индивидуалисты и анархисты — вот что изменилось! Это были уже не «поэты», то есть люди с душой поэтов, всегда готовые грудью стать на защиту друзей, согреть их своей любовью или оплакать. Нет, это были люди, которые, не имея ничего, отныне хотели уметь распоряжаться этим «ничем». Учение, которому они следовали — хотя большинство так и не было знакомо ни с его диалектикой, ни с точным истолкованием, — устанавливало, как они говорили, тесную зависимость между тем, что даешь, и тем, что получаешь, между пролитым потом и голодным желудком, между эксплуатируемыми и эксплуататорами. Возможно, это были люди еще неграмотные, как рыночный поэт Никкери, воспевавший исторические события в восьмистишиях, но они считали, что некоторые истины они все же усвоили. Усвоили немногое, но до конца и в это немногое верили. Верили своему трудовому поту и своему желудку, причем инстинкт руководил ими в большей степени, чем разум. Правда, грубая, но неоспоримая, подкрепляла их своими доводами. И вернее, нежели пожди, которые зачастую сбивались с пути, заблуждались, за что почти всегда расплачивались, этих людей неуклонно вела вперед присущая им природная сила.
Новым было и то, что флорентийских каменщиков, готовых на следующее же утро начать забастовку, было так много, что Палата труда не могла их вместить, и они со всех сторон сходились к Монтеривекки. Яркие лучи солнца, заставлявшие сверкать чистым золотом башенку, венчающую купол собора Санта-Мария дель Фьоре, заливали склоны холма. Сначала каменщики устроили что-то вроде переклички, а потом началось обсуждение.
Тот, кому предоставлялось слово, поднимался немного вверх по склону, а остальные слушали, сидя или стоя под тенью буков, заняв все пространство от вершины холма до самого берега Терцолле, которая чуть заметным ручейком спускалась в долину и там вливалась в Муньоне. Зелень укрывала людей от знойных лучей солнца, вокруг было тихо — листок не шелохнется.
Некоторые захватили по бутылке вина, которая обходила всех вкруговую, а потом наполнялась водой из родника у подножия холма. Вода также была хороша, хотя ее не встречали такими шумными возгласами и оказывали ей несколько меньшие почести. Далеко внизу за дорогой, защищенной низкой каменной стенкой, был виден город. Было утро, и собравшиеся не нарушали ни общественного порядка, ни Даже покоя влюбленных пар, потому что в этот час их здесь не было. Ни у полиции, ни у солдат не имелось никаких оснований вмешиваться. Просто каменщики собрались в воскресное утро и обсуждали свои дела, так же как группа семинаристов, расположившихся тоже на лужайке, немножко выше и ведущих беседу о святых отцах, или рекруты, стоявшие бивуаком неподалеку от полигона и вспоминавшие о своих родных городах и селениях, о своем хозяйстве.
Поднимаясь вверх по улице Кареджи, Метелло услышал, как один из солдат обратился к товарищу по-неаполитански. Метелло сказал ему на том же диалекте:
— Ну ползи ты, рак!
А солдатик, с которого пот лил градом, ответил, улыбаясь:
— Хоть и рак, да не дурак! — и тут же спросил: — Земляк, а сигаретки не найдется?
…Вот что изменилось в Монтеривекки. А за последний год изменилось и еще кое-что, имеющее непосредственное отношение к каменщикам, и потому обойти это молчанием нельзя.
Четвертого апреля 1901 года — одна из тех дат, о которых забывают упоминать отечественные хроники. А жаль! Ведь эти даты говорят о мирных событиях, столь же значительных, как и битвы (выигранные или проигранные, в зависимости от взгляда историка), и при всей их незаметности более трагических, чем сражение у Лиссы[46], и более памятных, чем битва у Порта Пия[47]. Историки должны были бы принять это к сведению, не дожидаясь, пока пройдет еще пятьдесят лет. Но сколько ни копайся в летописях, нигде не найдешь упоминания об этих мирных событиях. Возможно, историки замалчивают их не без умысла или потому, что на первый взгляд они не представляют интереса для общественного мнения.
В те дни шла подготовка к Пятым гимнастическим состязаниям на первенство страны. Железоделательные заводы сообщали о своих первых дивидендах в новом столетии, а газета «Национе» печатала приключенческий роман с продолжением, носивший необычное название — «Нити клубка». Необычное и пророческое заглавие могло бы дать нашему историку повод для размышлений.
Одна из нитей итальянского клубка разматывалась, по сути дела, в этот день, 4 апреля 1901 года, в римском театре, где происходил съезд каменщиков. Зал и сцена театра были переполнены. Это был самый большой и самый боевой из всех подобных съездов. На нем присутствовало 1750 человек, представлявших строительных рабочих различных специальностей. Делегатами были каменщики, штукатуры, землекопы и чернорабочие, прибывшие из всех областей Италии.