Метелло — страница 34 из 59

анием начать переговоры и чувством солидарности, которое от него требовалось, «чтобы не стать штрейкбрехером среди подрядчиков», уехал в свое имение в Казентино, где «худел прямо на глазах», от одной мысли, что стройка заброшена и что вопреки своим привычкам он должен сидеть сложа руки. Во время молотьбы он не выдержал и принялся скирдовать солому. При этом он случайно встретился с двумя своими каменщиками, которые, чтобы как-нибудь просуществовать, работали поденно то на одном, то на другом гумне. Бадолати и здесь был хозяином и мог бы распорядиться, чтобы этих каменщиков прогнали, но он предпочел сделать вид, что не узнает их.

Старики и те рабочие, которые никак не сумели устроиться, раза два в неделю приходили пешком во Флоренцию. Отправлялись они из дома на рассвете, чтобы избежать палящего зноя, а в городе, соревнуясь с другими забастовщиками, «подпирали стены» Палаты труда. И так как ничего нового не случалось, они проводили день на площади Санта-Кроче, где, спасаясь от солнца, пересаживались со скамейки на скамейку, пока не наступал вечер. Тогда они возвращались на проспект Тинтори, и Дель Буоно подбадривал их прекрасными словами, проблесками надежды, а иногда распределял мелочь, которую, подобно монаху, собирающему даяния среди своей паствы, он сумел раздобыть для них во время собраний столяров или парикмахеров. Таким образом к концу недели удавалось «создать видимость, будто выдаются заработанные деньги». Рабочие механических мастерских пожертвовали сто три лиры, работницы табачной фабрики — шестьдесят, однако наиболее значительной была помощь, оказанная рабочими керамической фабрики. На двадцать пятый день забастовки прибыл собственной персоной мэр Сесто, синьор Фортунато Бьетолетти, который, впрочем, и сам работал на керамической фабрике «Рихард-Джинори», и вручил строителям двести девяносто шесть лир. Наконец, газета «Мураторе»[56], которая печаталась в Турине, объявила подписку в помощь бастующим Флоренции, Ливорно и Бари.

Теперь должно было выясниться, помнят ли Боргезио, Тиан, Кортьелло и Сальватори о событиях во Флоренции и о Джеминьяни. Ведь они в течение всего последнего месяца полностью получали заработанные ими деньги. Все, что собрали рабочие керамической и табачной фабрик, было роздано в четвертую субботу вечером. Каждый рассказал о положении своей семьи, и все деньги были разделены «по числу едоков», независимо от того, кем работал бастующий. И так как в доме Олиндо и Дуили было по шесть человек, а у Аминты жена и двое ребят, то он получил четыре части, а Олиндо и Дуили — по шести. Липпи получил две части, потому что у него была одна старуха жена, а маленький Ренцони, как одиночка, — всего одну часть. И этот способ дележки денег, поначалу казавшийся наиболее справедливым, теперь вызвал первые признаки недовольства. Начали говорить, что нельзя равнять новорожденного с мальчишкой семи-восьми лет, который способен опустошить целую кладовую, если бы там было что опустошать! И потом, те, у кого жены ходили поденно стирать белье, или плели соломку, или служили кормилицами, конечно же, находились в лучших условиях, нежели те, чьи жены день-деньской были заняты по дому, нянчили детей и не могли ровным счетом ничего заработать.

Когда же маленький Ренцони вновь потребовал денег на сигарные обрезки для деда, то парня заставили замолчать подзатыльником, который его наполовину оглушил и за который он так и не знал, кого благодарить. При этом не посчитались даже с тем, что дед Ренцони сорок лет отработал на стройках и был каменщиком первой руки, а теперь едва передвигался, опираясь на палку. И подобно тому, как маленький Ренцони не узнал, кто угостил его подзатыльником, остались неизвестными и те, кто выражал недовольство.

«Справедливость умерла, едва родившись, и никакой социализм не способен ее воскресить», — вот наиболее мягкое заявление из тех, что слышались вокруг. Рабочие пока еще не возлагали всей вины на вожаков, но кое-какие намеки на этот счет уже делались.

Когда наступил вторник шестой недели, все знали, что в субботу никому не будет выдано ни одной лиры. Ни к чему не привела и демонстрация, хотя устроили ее не на строительных участках и не перед префектурой, а прямо под окнами Объединения предпринимателей. Рабочие вели себя спокойно: достаточно было увидеть их, взглянуть в их лица, чтобы понять, зачем пришла сюда эта толпа. И все же их встретили с ружьями наперевес трое солдат во главе с сержантом; хотя толпа не двигалась и безмолвствовала, они отступили во двор и закрыли ворота. Немного погодя прибыла, неизвестно каким образом оповещенная, целая рота солдат в полной боевой готовности и разогнала забастовщиков.

Все, что можно выжать, было выжато. Рабочие механических мастерских, табачной и керамической фабрик были не в состоянии больше помогать им. Классовая солидарность — это одиннадцатая заповедь, но постепенно на смену энтузиазму приходит привычка. Примерно так бывает, когда умирает какой-нибудь родственник, болезнь которого тянется настолько долго, что превращается в нескончаемую агонию. Становится все труднее и труднее поддерживать его существование, и в конце концов оно даже морально превращается в тяжелую обузу. Сопротивляемость больного теперь целиком зависит от его жизнеспособности, от того, насколько он сохранил свои силы.

Все, кто жил в городе и кто оставался в деревне, согласились ждать до ближайшего четверга, после чего, по их словам, «они будут готовы на все». Но на самом деле в их отчаянии и гневе уже появлялся оттенок смирения. Теперь их питание сводилось к «панцанелле», которую обычно дают детям на завтрак или едят для возбуждения аппетита перед выпивкой. Это накрошенный и размоченный в воде хлеб, сдобренный уксусом, солью и щепоткой базилики. И считалось просто чудом, если хоть один раз в день, на ужин, удавалось наполнить этим крошевом миску каждого члена семьи.

Да, они будут готовы на все, если в четверг не получат денег, собранных по подписке, начатой газетой «Мураторе».

До четверга оставалось два дня. Завтра праздник Сан-Джованни, которому при других обстоятельствах были бы оказаны должные почести, отцы смотрели бы сквозь пальцы на то, что младшие детишки в голубой одежде, с крылышками за спиной, участвуют в религиозном шествии. Обычно в этот день вечером выходили всей семьей на набережную Арно или на ближайший холм, чтобы посмотреть фейерверк. Иногда катались на лодках и на корме бренчала мандолина. Это стоило два чентезимо с человека. Деревенские оставались в городе; На площадях звучала музыка, вокруг сияли огни, и возле сверкающего иллюминацией Палаццо Веккьо разыгрывалась лотерея.

Но на этот раз праздник Сан-Джованни пришелся на тяжелые дни, и это всех огорчало. К тому же в праздник не было повода околачиваться около Палаты труда в ожидании добрых вестей от Бастьяно, с единственной надеждой: «А вдруг ему удалось наскрести на каком-нибудь собрании еще немного денег?»

Они смотрели на окна кабинета Дель Буоно, как в дождливые дни смотрели на небо, надеясь обнаружить голубую полоску, которая позволит вскоре подняться на леса. Но вот уже шесть недель не только не прояснялось, но становилось все пасмурнее. Кончилась жатва, а с нею и случайные заработки в деревне. Теперь только одно отчаяние гнало их из дому. И уже все без исключения «подпирали стены» на проспекте Тинтори. У каждого из них, даже у самых убежденных, может быть, именно потому, что они первыми голосовали за забастовку, было такое чувство, будто они собственными руками заточили себя в тюрьму. Они томились до самого вечера на скамейках площади Санта-Кроче и Кавалледжери, напротив казармы, или слонялись по близлежащим улицам — виа де’Мальконтенти (сейчас она вполне могла бы называться их улицей[57]!), виа де’Маччи, виа делле Конче и де’Кончатори. Старались развлечься, глядя на реку: там всегда кто-нибудь купался или ловил рыбу. Рассказывали о забастовке малярам и каменотесам, стоявшим в дверях своих Мастерских, заводили разговор с кожевниками на двух узких Улочках, где все было пропитано запахом сырой кожи, к которому трудно привыкнуть. Сперва все их одобряли. И окурок тосканской сигары, который им предлагали, и стакан вина, и кусок хлеба были не милостыней, а угощением равного равному. Но теперь все начали осуждать забастовщиков.

— Не слишком ли дорого вам это обойдется?

— Раз вы не работаете в самый разгар сезона, то к зиме-то уж наверняка окажетесь в дырявых штанах!

Среди их собеседников встречались и социалисты, они рассуждали очень благоразумно!

— Вы уже покрыли себя славой. И если сейчас уступите, никто не сможет упрекнуть вас в отсутствии стойкости.

Стойкость, слава? Долгами — вот чем они себя покрыли! И хуже того — теперь их жены не могли найти кредит ни у одного булочника, ни у одного колбасника. Уйти с утра из дому значило спастись от стыда и опасности поднять руку на жену и детей, что с некоторыми из них случалось: когда На сердце камень, а голова словно в огне, это единственный способ внушить к себе уважение и доказать свою правоту.

Во дворе казармы звучал сигнал к обеду, и наиболее нахальные — а ими оказывались всегда наиболее голодные — возвращались на набережную Арно. Окна конюшен находились как раз на уровне тротуара, и, став на колени, они среди бела дня протягивали руку между прутьями решетки. А солдатики влезали на кормушки, затем на спины лошадей и совали голодным хлебцы и котелки, полные супа. Так наедались десять-двенадцать человек, а остальные только глазели. Солдаты были славными ребятами. Они говорили на венецианском, пьемонтском и сицилийском диалектах. У некоторых из них отцы или братья работали каменщиками, другие сами до армии были чернорабочими. Забастовщикам казалось, что эти солдаты не похожи на тех, которые охраняли стройки.

— Все мы итальянцы.

— Мы тоже работаем, как и другие.

— Бери, ешь!

— Через несколько месяцев и мне призываться… — говорил маленький Ренцони.