Рассказывая, он жадно ел, казалось, сам того не замечая. Это был человек, пораженный горем, полный горечи, гнева и в то же время пытающийся привести в порядок свои мысли. Он быстро покончил с ужином и подошел к окну. Эрсилия убавила огонь в лампе и, приблизившись к мужу, протянула ему полсигары и коробку спичек.
Они стояли молча в полумраке, невольно наблюдая за тем, что происходило на улице. Муж Челесты играл в карты с кучером; у подъездов стояли женщины, воображавшие, что дышат вечерней прохладой; около остерии кто-то пиликал на скрипке; дети играли в пятнашки; подошел последний пригородный дилижанс.
— А Олиндо? — спросила Эрсилия.
— Он получил свою часть денег и исчез. Теперь он, должно быть, уже в Ринчине.
— Ты не можешь ему простить?
Прошло несколько минут. Она взяла его под руку, прижалась к нему, и наконец, как бы заканчивая свою мысль, он сказал:
— О, Олиндо, конечно, не изменит своего мнения. Я уверен, что он считает, будто мы должны просить у него прощения — я и те, кто его бил. Он чувствует себя правым. А может быть, так оно и есть. Нам за все приходится расплачиваться очень дорогой ценой, слишком дорогой. Вот только что я слушал Дель Буоно, а в голове у меня все вертелись эти твои слова. Я должен был сдерживаться, чтобы не выкрикнуть их.
И опять здравый смысл чуткой и любящей Эрсилии пришел ему на помощь.
— Ну вот, теперь выходит, что я знаю больше, чем Дель Буоно! — воскликнула она. И тотчас добавила, но уже серьезно: — Ты сам себе будешь злейшим врагом, если начнешь сомневаться в такой момент.
— Речь идет не о сомнении, а о том, брать ли на себя ответственность или отказаться от нее. Сам я никогда не лез вперед. Но уж если случалось, что меня вынуждали к этому обстоятельства, то как же я мог прятаться? Товарищи были бы вправе плюнуть мне в лицо, не правда ли?
— И поэтому не мучь себя, — сказала она. — Лишь бы ты и все вы почаще вспоминали, что у вас есть семьи, и не предавались отчаянию.
Он привлек ее к себе за плечи.
— Ты знаешь, иногда, если совесть у тебя неспокойна, можно прийти в отчаяние. Сейчас совсем не то, что четыре года назад. Тогда не было работы, не хватало хлеба… Сейчас работы достаточно, мы не голодаем, почему же нас все-таки хотят и этого лишить? Из-за чего погиб Немец? Он с самого первого дня говорил, что долго выдержать не сможет: у него жена в положении, маленькая дочка. А почему погибли Липпи и Ренцони? Опора, правда, отошла, но они могли бы удержаться, если б ухватились за нее. Ведь иначе такие несчастья случались бы каждый день. Но постоянная опасность изматывает людей. Должно быть, они устали, как и все. У старика, верно, закружилась голова, и он потянул за собой мальчика. И они и Немец погибли примерно по одной и той же причине. Расплачиваются всегда невинные, — продолжал он. — Липпи-то уже прожил жизнь, сыновья его повырастали, женились, у него не было больше обязанностей, а Немец оставил на произвол судьбы двух человек: девочку на попечении матери, которая еще хуже ее говорит по-итальянски… А маленький Ренцони?! Ты ведь знала его — помнишь, какие у него были глаза? Ясные, голубые, разве можно их забыть?
«Совсем как глаза Бетто, — внезапно подумал он. — Точно такие же!» Но он не поделился с Эрсилией этой мыслью, которая полоснула его, как ножом по сердцу. И, связывая воспоминания о маленьком Ренцони, который еще не остыл в своем грубосколоченном гробу, с воспоминаниями о Бетто, Метелло чувствовал, что какая-то необъяснимая сила возвращается к нему. Он только что ощущал страх, который теперь внезапно прошел. Вслух он сказал:
— Я не могу тебе этого объяснить. — Но хотя он обращался к Эрсилии, казалось, он разговаривает сам с собой.
И уже поздно ночью, лежа на спине в постели между женой и сыном, сосавшим во сне пальчик, он снова заговорил:
— В самом деле, какой дорогой ценой нам все достается! Мне всего тридцать лет, а сколько уже пережито! Однако, поверишь ли, мне кажется, что я только сейчас достиг сознательного возраста.
— Наконец-то!
— А что? По-твоему, я ошибаюсь?
— Нет, нет, — ответила она. — И это в жизни бывает.
Он привлек ее к себе и обнял.
— Мы могли бы быть очень счастливы, — сказал он, — если бы все вокруг, как нарочно, не складывалось так, чтобы приводить нас в отчаяние.
— Не надо предаваться отчаянию, — повторила она. — Этим делу не поможешь.
Ночь была душная и, несмотря на распахнутые окна, их тела были покрыты испариной. Он потрепал ее по подбородку.
— Я знаю, — сказал он. — Но мы колеблемся как раз тогда, когда этого не следует делать.
Он нежно откинул ей голову и поцеловал в губы. Она почувствовала, как исчезает обида, до сих пор стоявшая у нее комком в горле. Заметив, что ее лицо влажно от слез, он дал ей время успокоиться, ощущая скорее снисходительную нежность, чем угрызения совести.
— Роини осталась довольна твоей работой? — спросил он.
— Угу, — буркнула она и, как ребенок, потерлась носом о его грудь.
Они отдались любовному порыву, сжав зубы, как всегда молча, чтобы не разбудить ребенка, и все же ощутили при этом такой восторг и радость, каких давно не испытывали. Потом все с той же естественностью, охваченный обычным в таких случаях чувством удовлетворения и усталости, пользуясь темнотой, так как лунный свет падал лишь на подоконник, Метелло сказал, как бы заканчивая разговор, которого они, впрочем, никогда не начинали:
— Во всем виноват только я, она тут ни при чем. Но и я тотчас же раскаялся.
Эрсилия снова прижалась к нему влажным от пота бедром и спросила:
— Ты в этом абсолютно уверен?
— Если хочешь, можем все это выяснить.
— Она сейчас уже на взморье.
— Значит, выясним, когда вернется.
— Вернувшись, они, кажется, переедут в другой дом. Об этом она сказала не мне, а Челесте, когда они переговаривались через окно.
— Вот как, переедут?! — воскликнул он. — Это мне уже не понятно.
— Я тебе объясню, — отвечала она. — Только не сейчас, а завтра. Ты не спал уже двое суток.
— Я не хотел тебя обидеть. Но уж так получилось.
— Представляю себе!
— Ты не можешь себе представить… Только сердце тут ни при чем.
— Надеюсь.
— Это правда, можешь мне поверить.
— Для этого нужно время.
— Но ведь конец света еще не наступил!
— О, конечно, нет! Но это могло быть началом конца.
— Тоже нет.
— Надеюсь, — повторила она, — иначе я не стала бы и говорить с тобой об этом.
— Но как ты обо всем так быстро догадалась? — спросил он и сразу же заснул.
Эрсилия продолжала лежать неподвижно между мужем и ребенком, которые спали, повернувшись к ней спиной. Стало светать, она слышала, как кучер открывал каретный сарай, как отправился первый дилижанс, как появился разносчик молока. Она встала и, как обычно по утрам, положила кувшин для молока и деньги в корзинку, которую спустила на веревке из окна. Втаскивая ее обратно, она увидела, что на углу виа Микельанджело показались полицейские. Их было трое, они остановились перед ее подъездом. Эрсилия смотрела на них и чувствовала, как холодеет сердце.
В тот же самый час, одновременно с Метелло, были арестованы все, кто входил в группы пикетчиков, в том числе Джаннотто, Корсьеро и анархист Фриани. Их было уже не двадцать один, а Девятнадцать: не хватало старика Липпи и маленького Ренцони, которые теперь были в мире и с богом и с квестурой. Арестованным вменялось в вину «сопротивление полиции и попытка нападения на нее, подстрекательство к мятежу и участие в преступлении». Вот уж нелепость! И действительно, их оправдали, но только после того, как они просидели под следствием шесть месяцев. Сто семьдесят пять дней — день за днем — они провели в тюрьме Мурате.
Глава XXVI
Так, вдали от семьи, Метелло отметил свое тридцатилетие; так во второй раз попал он в тюрьму; и так в то утро, когда его арестовали, он в третий раз очутился в полиции. В той же самой «карбонайе», где он сидел юношей, когда пытался разыскать Бетто. Он вновь оказался в одной камере с воришками, похожими на тех, прежних; здесь были те же полицейские, тот же комиссар-сицилианец, сквозь решетку был виден тот же двор. Только не было больше Микелы, а ему самому исполнилось столько же лет, сколько было тогда Келлини. Но там, где окно выходит во двор — пусть даже не обычное окно, а волчья пасть «карбонайи», — всегда найдется какая-нибудь девушка, поющая с утра до вечера. Красивая ли она, честная ли, здоровая ли? На этот раз девушка пела еще более старинную песню, которая напоминала Метелло не Микелу, а Неаполь и солдатскую жизнь.
В лунном сиянье
Море блистает,
Попутный ветер
Парус вздымает.
Тюрьма Мурате тоже не изменилась с мая 1898 года. Те же камеры и те же прожорливые клопы, та же зловонная параша и невыносимая духота, а едва наступит осень — сырость и холод. Но в большой камере, куда их поместили после допроса, теперь находились друзья, единомышленники, товарищи по работе. Они отлично ладили между собой. Кроме Джаннотто, здесь был Корсьеро, который обучил Метелло искусству каменщика и который теперь, за неимением колоды, обучал его в теории карточным фокусам и день за днем рассказывал содержание «Трех мушкетеров». Этот пятидесятилетний человек был восторженным, словно ребенок. Здесь же находился и анархист Фриани. Метелло не во всем был с ним согласен, но как только тот начинал говорить, все слушали его с разинутым ртом. В его рассказах о Коммуне было нечто новое даже для стариков: оказывается, там социалисты и анархисты действовали заодно и погибли у одной и той же стены.
Никто из входивших в группы пикетчиков, попав в тюрьму, не проявил малодушия, никто не заикнулся о том, что, выйдя на свободу, не возьмется за старое. Ведь они только защищали себя и других в борьбе за кусок хлеба и за то, чтобы их труд вознаграждался если не в меру пролитого пота, то хотя бы «в пределах разумного минимума». Им казалось, что они были правы. Смерть Немца не тяготила их совести, а скорее взывала к отмщению. Сейчас, когда они находились в тюрьме, их семьи не были брошены на произвол судьбы: каждую неделю они получали, правда, небольшую, но бескорыстную пом