ощь от Палаты труда, кассы взаимопомощи и лиг. А кроме того, в каждой семье оставались женщины, как и прежде не падавшие духом. Этим матерям и женам достаточно было твердого обещания, что по выходе на свободу их сыновья и мужья примутся за старое только в том случае, если снег выпадет в августе, если море высохнет, если «Спьомби станет кирасиром». Пешетти создал небывалую по мощи адвокатскую коллегию; если начнется процесс, выступит даже сам Турати. Он будет защищать их, как восемь лет назад защищал сицилийские союзы, так же как четыре года спустя, когда он оказался в самом центре движения. Даже если бы это вновь грозило ему каторгой, с которой он совсем недавно вернулся. Он говорил малопонятным языком, не так просто, как Пешетти или Бастьяно, но в конце концов его отлично понимали. Джаннотто помнил отрывок из его речи, произнесенной по поводу приговора Барбато. Вот примерно что там говорилось:
«Буржуазия бросила вызов. Она бросила его стонущим угнетенным, она бросила его организаторам, которые пытаются удержать их от стихийных порывов, чтобы вести по пути мудрости к новой цивилизации. Пусть же те, кому брошен этот вызов, примут его, ибо, если трудящиеся Италии своей инертностью подпишут приговор, вынесенный Барбато и его товарищам, они одновременно подпишут приговор и себе. Тогда они станут самыми низкими, самыми подлыми людьми, когда-либо существовавшими за всю историю человечества».
Они получали письма с воли и отвечали на них. Раз в месяц им разрешали получасовое свиданье. По вечерам, «как солдаты в казарме», они обменивались хорошими или дурными новостями, сплетнями и догадками. На стройках жизнь вошла в прежнюю колею: те же подрядчики, те же помощники, те же десятники. В конце концов, не все они «кровопийцы». Между Бадолати и Мадии была такая же разница, как между Нардини и Криспи. С первой же субботы рабочим стали выплачивать на тридцать и на двадцать чентезимо больше прежнего. У Померо, Дуили и Сантино раны уже почти зажили. Аминта тоже выздоровел и смог наконец забрать к себе семью. Кто-то помог ему — возможно, что это был огородник, у которого последнее время работала его жена. Вдова старого Липпи пережила мужа всего на один месяц. «Немка», которую здесь ничто больше не удерживало, вернулась в Германию, в Лейпциг, где ее приютил брат: она, вероятно, снова станет официанткой в пивной и даже, может быть, в той самой, где с ней познакомился Бутори. Тем и кончилось ее пребывание в Италии. Бадолати оплатил обратный проезд по железной дороге ей и ее дочери Лотте, девочке с совсем белыми, как у старухи, волосами, все время повторявшей «Ja, да. О! Bitte, простите!» Олиндо уже несколько дней не выходил на работу. Чернорабочие из Контеа и Лонда, которые по субботам ездят к своим семьям, рассказали, что «он лежит пластом, бледный, как полотно». Но в камере об этом не заговаривали, щадя родственные чувства Метелло. Зато после намеков Джаннотто все стали приставать к Метелло с просьбой рассказать, чем кончился его роман с прелестной Идиной.
Аннита не проглотила бы так легко подобную пилюлю!
Может быть, Эрсилия любила его меньше, чем Аннита своего мужа?
«Нет, Эрсилия умнее, более развита, — говорил себе Метелло. — Она все понимает».
В каждом письме, помечтав о дне освобождения Метелло, они писали друг другу не о собственных переживаниях, а о том, что происходило в их жизни; обменивались мыслями о Либеро, о цветах, которые она продолжала делать. Супруги Ломбарди, писала Эрсилия, едва вернувшись с взморья, переехали на другую квартиру. Вместо них теперь поселилась семья, в которой нет «молодой хозяйки». Раз в месяц им разрешалось свиданье, а каждый день, как и четыре года назад, Эрсилия приносила ему обед в салфетке, завязанной узлом с торчащими кончиками. Однако теперь и в эскалопе и в супе соли было достаточно.
— Вари мне почаще суп с фасолью, — говорил он ей. — И клади в него ушки.
— Легче, легче, дружок, — отвечала она ему. — Нам теперь не до роскоши. Для цветов нынче мертвый сезон. Правда, Аделаида Роини еще дает мне заказы, но гораздо меньше, чем летом. Теперь, в сентябре, я не смогу носить тебе такие обеды, какие носила в июле. И кошелек синьоры Лорены закрыт как для меня, так и для Анниты. Джаннотто должен знать об этом, спроси его, он тебе скажет.
Метелло тоже делился с ней своими мыслями. И то, о чем нельзя было писать, так как письма просматривались, он пытался выразить намеками, аллегориями, которые она без труда понимала.
«Я никогда не думал так быстро вновь очутиться в этих стенах. Но за четыре года многое изменилось и прежде всего я сам. Вернее, я все тот же человек, но только немного старше. Я так же ни в чем не виновен, как и тогда, но теперь чувствую себя уверенней. Отвечая на вопросы следователя, я уже знаю, как доказать свою невиновность: «Жаль, что ты не учился», — сказал он мне на последнем допросе. «Я учился на лесах, — ответил я ему. — Если бы вы знали, как многому там можно научиться!» И это правда. Кажется, что класть кирпич на кирпич, подгонять их, накладывать раствор, штукатурку, лепные украшения очень легко, а попробуй-ка! Это становится легким, только когда начинаешь понимать, что к чему. Как, впрочем, и в любом деле. А здесь мы среди друзей, среди каменщиков, и если кто-нибудь чего-то не понимает, ему объяснят… Но мои самые заветные мысли, — писал он ей в сентябре, — о тебе, и я держу их в тайне. Прошло пять лет, и если за это время я чего-нибудь достиг, то лишь благодаря тому, что со мной была ты».
«Ты знаешь свое ремесло, а я свое, — отвечала ему Эрсилия. — Я умею делать цветы, плести соломку и если б захотела, то смогла бы шить платья, но занимаюсь шитьем только между прочим, чтобы не разбрасываться. Я мечтаю жить спокойно: ты, Либеро и я. Пожалуй, пусть появился бы еще ребенок. Мне хватило бы куска хлеба и глотка вина. Но я понимаю, что так жить невозможно, потому что не сомневаюсь в твоей правоте. Однако, как я уже говорила тебе раньше, не надо пугать меня. И не пиши мне таких писем, как будто я твоя невеста. Мне не хотелось бы, чтобы твое чувство ко мне было вызвано только тем, что ты заключен в четырех стенах! Видишь ли, бывает, что я не умею как следует тебе ответить, целый час сижу и кусаю кончик ручки. Но если бы я написала: «Метелло, милый! Как я люблю тебя!» — мне казалось бы, что я насмехаюсь и над тобой и над собой. Я попросила Либеро помочь мне. «Папа хочет получить от нас ласковое письмо, что мы ему напишем?» Знаешь, что он ответил? «Пусть плинесет лосадку». Он все мечтает о лошадке-качалке, которую ему обещала та особа. Хорошо бы и в самом деле доставить ему это удовольствие на крещенье. Это будет еще месяца через два с лишним, к тому времени ты вернешься. В этом вчера вечером нам клялся Пешетти, да и все так считают, в том числе и Дель Буоно. В канун праздника, пятого января, мы с тобой вместе пойдем покупать сыну лошадку. Тебе ничего не напоминает эта дата?»
«Напоминает, что прошло почти три года, а мне кажется, что все это было только вчера… Теперь я понял, Эрсилия, что не сдержал обещания, которое дал тебе в кафе на площади Пьяттеллина. И что чем больше стараешься быть незаметным, тем вернее оказываешься на передовой линии. Но обещаю тебе, что отныне и вовек… Обещаю и… впрочем, ты не хочешь, чтобы я клялся».
В конце сентября Олиндо прислал весточку через санитарку, которая знала Эрсилию. «Он находится в больнице, — писала мужу Эрсилия. — У него открылась чахотка».
«Пойди проведай его, отнеси ему что-нибудь и скажи, что ни я и никто из товарищей, находящихся здесь, не таит обиды на него. Он поступал так, как считал правильным».
«Я уже была у него вчера, но ничего тебе не написала, чтобы узнать, как ты к этому отнесешься. Он очень плох, бедный Олиндо. Посидишь возле него полчаса и чувствуешь, что сердце разрывается от жалости. Он настолько боготворит тебя, что мне даже пришлось умерять его восторги».
При свидании она сказала:
— Я не писала тебе о том, что Олиндо ни с чем не примирился, потому что мое письмо могло случайно попасть в руки твоих товарищей. Тех, кто его проучил, он винит в том, что они отбили ему легкие. Но я знаю, что это неправда. Он уже был болен, когда вернулся из Бельгии. Конечно, побои тоже не пошли ему на пользу. В общем он затаил обиду, может быть, и на тебя. При мне он только и твердил: «Метелло, Метелло», но после, за глаза — кто его знает… Теперь я должна сообщить тебе печальную новость. Я узнала об этом, разумеется, от Олиндо: 10 августа в Бельгии умерла мама Изолина.
Весь этот день и следующую ночь Метелло не мог ни разговаривать с товарищами, ни спать. Он чувствовал себя таким одиноким в темной и душной камере, слезы то и дело набегали ему на глаза. Это было для него большим горем, чем смерть родной матери. Мама Изолина и была для него настоящей матерью. И в то же время, совсем не желая быть несправедливым или жестоким, он почувствовал, как в нем растет неприязнь к Олиндо. Ему хотелось, чтобы тот выздоровел, но оказался где-нибудь далеко, чтобы никогда больше его не видеть.
Пытаясь объяснить Эрсилии свое душевное состояние, он приписал: «Это заставило меня вспомнить прошлое».
Он делился с ней своей тоской и смятением и в то же время своей моральной силой.
«Я вспомнил всю свою жизнь, с детских лет, с тех пор, как начал что-то сознавать, и до сегодняшнего дня, когда я нахожусь здесь. Люди, сделавшие мне особенно много добра, те, с которыми я надеялся пройти долгий путь, один за другим необъяснимым образом уходили из моей жизни. Я говорю не только о родителях, которых не знал, и не только о маме Изолине, но ведь так было и с Бетто, и с Пестелли, и с твоим отцом. А Келлини, умерший, по слухам, от воспаления легких в Портолонгоне, тоже был одинок, как собака. Чем мог я ему помочь? Ничем. Чему я надеялся научиться? Не подвергаться опасности, никогда, даже издали, не видеть тюрьмы. И вот я дважды попадал прямехонько сюда… Поэтому я решил, — писал он в заключение, — что прошлое надо забывать. Мы тащим его за плечами, но этот груз не должен тяготить нас. Мертвых, сделавших нам добро, мы можем отблагодарить, заботясь о живых. Уж если на то пошло, нам следовало бы учиться на ошибках людей, ушедших из жизни, и реже вспоминать об их удачах. Потому что нам приходится иметь дело с живыми врагами и, борясь с ними, поневоле подвергаться опасности. В первых или в последних рядах, но мы находимся на одной и той же баррикаде».