Метеоры — страница 49 из 86

— Надо же! Люди возвращаются, лавочники тоже. Снова открывают магазины. А в магазинах, надо же, все, что оставалось месяц назад, сгнило, сгнило, сгнило!

Говоря это, он открывает борта вагонов, один за другим, и они блюют на насыпь всеми перестоявшимися запасами Гаргантюа. В каждом вагоне содержимое лавки. Хотите пирожных? Вот горы меренг, шоколадных эклеров, корзиночек. Неподалеку — что было в колбасной лавке: связки колбас, рубцы и ветчина. А рядом — что хранилось в мясной, в лавке субпродуктов, в бакалейной, фруктовой, но самые вонючие, самые агрессивные — это останки молочной лавки. Я уже скучаю по собакам. При виде огромной забитой своры ужас оставался на определенном уровне, и если ударял — то по сердцу. На этот раз он достиг желудка, и эта ужасная блевотина, эта рвота, вопиющая к небесам, есть не что иное, как верное и ужасное пророчество той бездны, в которую погрузится Париж, Франция в хватких объятиях врага.

ГЛАВА XIIИспепеленные Камни

Невозможно воссоздать абсолютную пустоту. Невозможно описать состояние духа французов в 1940 году — ошеломление, растерянность, отчаяние, попытки опереться на последние остатки предвоенной жизни… Понадобился год, чтобы заполнить эту пропасть, — в частности, призыв Шарля де Голля от 18 июня стал новой отправной точкой, в которой рождались новые понятия и новая ментальность: коллаборационизм, голлизм, Виши, лимиты, черный рынок, евреи, депортация, Сопротивление (сначала его называли «терроризмом», согласно официальной точке зрения). Освобождение и т. п. Сначала надо было устроить материальную сторону жизни. Для этого требовалось не меньше года, потому что первая зима была суровей прежних зим, голод и холод добавились к душевной разрухе.

Но жизнь продолжалась, она, впрочем, тоже, стала беженкой. Расстояния увеличились из-за нехватки транспорта, регионы замыкались в себе, а деревня защищалась от бедности лучше города. Богатые провинции оживали. В Провансе царил голод. Но Нормандия и Верхняя Бретань изобиловали мясом и маслом, хотя и страдали от нехватки зерновых. Жизнь в Звенящих Камнях приобрела интенсивность, не виданную прежде. Лимиты помогли фабрикам преодолеть экономические трудности. Мастерские работали с полной нагрузкой и производили одежду, которую можно было поменять на что угодно, хотя черный рынок преследовался. Сироты из Святой Бригитты выиграли от этого относительного процветания, никогда число их не было так велико, родители никогда не были до такой степени склонны сплавлять туда нежеланных детей, как в эти трудные времена. Мария-Барбара мирно царила в этом сложном хозяйстве, в окружении животных, сирот, гостей и собственных детей. Огонь в большом камине общей залы не угасал ни днем ни ночью. Ярко пылали в нем старые фруктовые деревья. Это был единственный очаг дома, если не считать, конечно, старой кухни, где распоряжалась, грохоча кастрюлями, Мелина. Гостиная походила на бивуак, там непрерывно ели, спали, работали, перемежая труд с играми и спорами. Слева от камина, спиной к окну, Мария-Барбара восседала в жестком кресле перед вышивальной рамкой, вынимая из корзинки разноцветные нитки. Она работала медленно, вдумчиво, а за ее работой внимательно следили собака, кошка и какой-нибудь восторженный сирота.

Эдуард снова зачастил в Париж и обратно. Головокружительный контраст между жаркой полнотой жизни в его доме и физической и духовной бедностью Парижа льстил его провинциальному сознанию и побуждал к размышлению. Черный рынок был первой ласточкой возрождения городской жизни. Исчезнувшие товары стали появляться из-под полы в начале 1941 года по бешеным ценам. Негодовавший вначале на спекулянтов, Эдуард должен был примириться с ними, узнав, что даже Флоранс — подвизавшаяся в заведениях у площади Пигаль, переполненных немцами и спекулянтами, — вынуждена была вращаться среди людей с не очень твердыми принципами. Весной случился презабавный инцидент, который мог его самого сильно скомпрометировать. Александр, продолжавший начальствовать в депо Сент-Эскорбиля, был арестован за мошенничество и нарушение экономических предписаний. Он тоже жил на самой грани дозволенного. За зиму он наладил настоящую торговую сеть по «свободной» продаже угля. Никогда выражение «черный рынок» не было более уместным, чем в этом случае. Он спекулировал, дорого продавая мнимый уголь, продавая вид вместо сути, и за него платили золотом. А вместо угля он додумался поставлять речной гравий, залитый гудроном. Расходился он хорошо, но вместо огня давал только едкий дым. Александр открыл «золотое правило» мошенничества — сделать из своей жертвы соучастника, чтобы он не мог жаловаться. Это — принцип черного рынка. Ему удавалось вести свою странную коммерцию всю зиму. Эдуарду пришлось вмешаться, чтобы освободить брата, правда, пришлось заплатить административный штраф. Это было для них поводом для встречи, но она была безрадостной. Чем дальше шло время, тем они становились все более чужими и непохожими друг на друга… Ведь люди стареют по-разному. Старея, одни плоды гниют, другие сохнут. Было видно, что Эдуард скользит к состоянию перезрелости, а в Александре бушует сухой огонь, оставивший от него только кожу да кости. Они вглядывались друг в друга с изумлением. Александр не мог поверить, что в мире нашелся кто-то, желающий защитить его. Эдуард же искал в этой окостеневшей хищной птице нежного маленького брата, всегда прятавшегося под материнскими юбками. Они замешкались — надо ли им обняться. Но ограничились рукопожатием. Потом они расстались, уверенные, что больше никогда не увидятся, потому что оба думали о смерти: Александр — устав от обманов и разочарований, а Эдуард мечтал о героическом конце.

Вскоре после этой встречи один из старых друзей, которому он полностью доверял, ввел Эдуарда в сеть Сопротивления, связанную с Лондоном. Организация едва создавалась, делала первые шаги, а у немцев не было времени заняться ею. С тех пор Эдуард жил в восторженном ожидании реванша перед самим собой, риска, жертвы — возможно более высокой. Он поздравлял себя с тем, что опасности подвергается только он: Флоранс продолжает выступать перед публикой, одетой в хаки, а Мария-Барбара — в далекой провинции и в полной безопасности. Хотя он был обеспокоен тем, что Флоранс не пришла на обещанное свидание, и тем, что ее невозможно было разыскать. Сначала он подумал, что она замешана в какой-нибудь махинации вроде той, что стоила несколько дней тюрьмы его брату. Это подозрение казалось оправданным, потому что, придя к ней домой, он ее не нашел. А консьерж признался, что видел, как ее уводили на рассвете двое в штатском. Он попытался выяснить у французских чиновников, с которыми познакомился во время разбора дела о мнимом угле, не арестована ли она. И только от друзей по Сопротивлению он узнал, что в Париже начались облавы на евреев и что Флоранс, должно быть, стала одной из первых жертв.

Флоранс — еврейка! Эдуард, конечно, знал это с самого начала, но со временем перестал думать об этом. Но как он мог теперь простить себе то, что не подумал о грозящей ей опасности, зная, что немцы охотятся на эту дичь? Он мог бы легко ее спрятать, отправить в провинцию, в свободную зону. В Испанию, наконец, или просто в Звенящие Камни, прибежище нерушимого спокойствия. Все было бы возможно, если бы он дал себе труд задуматься об этом. Вернувшись в свою большую квартиру на набережной Бурбон, Эдуард подавленно взглянул в зеркало и понял, что первый раз в жизни чувствует к себе отвращение. Еще одна яркая, терзающая мысль, явилась ему: Анжелика. Маленькая кондитерская в Сент-Амане — и его большое тело упало в кресло, содрогаясь от рыданий. Он боролся отчаянно, посвятив все свои силы подпольной деятельности.

Но тихой мирной гаванью оставался для него Кассин, дремлющий на берегу Аргенона. Он приезжал туда ненадолго. Хотя теперь он бы охотно остался бы на более долгий срок, ведь Флоранс уже не ждала его в своей освещенной красноватым светом пещерке. Борьба с оккупантами звала его в Париж. Когда он был дома, среди своих, в доме сразу же становилось празднично. Он рассказывал о парижских новостях, и все собирались в большой зале. Он был — хозяин, отец, он прекрасно проявил себя в битве на полях Фландрии, загадочная деятельность удерживала его в Париже, он рассказывал, и его восторженно и любовно слушали.


Поль

Наше детство тянулось долго и счастливо до 21 марта 1943 года. В этот день началась наша юность…

В этот день, как обычно, Эдуард и Мария-Барбара мирно царили среди своих подданных — детей, сирот, домашних животных. Все время кто-то ходил в погреб и в дровяной сарай, постоянно обновляя запасы пирожных, жаркого, сладкого сидра и дров, все три двери, ведущие в большую комнату, то и дело хлопали. Мария-Барбара полулежала в своем ротанговом шезлонге, плед с бахромой на коленях, вязала из шерсти лиловую шаль под восторженным взглядом одного миксодематозного карлика, задумчиво смотревшего на нее с открытым ртом, из которого медленно вытекала струйка слюны. Эдуард, разглагольствуя, расхаживал взад-вперед вдоль очага, на людях это у него вошло в привычку.

Разгорячившись от натопленной атмосферы комнаты и просто в силу природного оптимизма, он опять оседлал своего любимого конька, сравнивая спокойное счастье Звенящих Камней с темным, голодным и опасным Парижем. Мы сохранили о Париже смутное воспоминание, но понимали, что в отсутствие возделанных садов, огородов и бесчисленных стад, город был обречен на голодную смерть. Что до черного рынка, он представлялся нам в виде ночной ярмарки, развернутой в огромных пещерах, где все продавцы напялили на головы колпаки с двумя прорезями для глаз. Эдуард рассказывал о том, как наживаются на бедности, о спекулянтах, о подозрительных типах, всегда жирующих на чужом бедствии.

— Степень деградации, в которую впали парижане, такова, что было бы даже легче, если бы она была продиктована страстью к удовольствиям или алчностью. Потому что, дети мои, вкус к наслаждениям и алчность происходят все-таки от любви к жизни, это реакции низменные, но здоровые. Но это не так! Париж заражен какой-то ужасной болезнью, страхом, жутким ужасом, мерзким страхом. Люди боятся. Боятся бомбардировок, оккупантов, постоянной угрозы эпидемий. Но самый больш