А. Л. Желябужский, племянник первого мужа второй жены Горького, так описывает свои относящиеся к периоду 1900–1903 годов впечатления: «Читал он превосходно, очень просто, но удивительно образно. Глубоко переживал читаемое. Иногда его начинали душить слезы… Бывало и так, что слезы начинали неудержимо катиться по щекам, стекали на усы, и он всхлипывал совершенно по-детски»[134].
А. В. Луначарский вспоминал в 1927 году, что в период пребывания на Капри Горький, любуясь тарантеллой, «при этом зрелище неизменно плакал»[135].
Таким образом, «неожиданная слеза» Мастера должна была вызвать у современников Булгакова непосредственную ассоциацию с именем Горького.
И, наконец, позерство Мастера. Посмотрим, как стыкуется этот факт из романа с наблюдениями тех, кто часто бывал с Горьким.
«Вчера во „ВсеЛите“ должны были собраться переводчики и Гумилев <…> прочел им программу максимум и минимум <…> – и потом выступил Горький. Скуксив физиономию в застенчиво-умиленно-восторженную гримасу (которая при желании всегда к его услугам), он стал просить-умолять переводчиков переводить честно и талантливо <…> Все это очень мне не понравилось – почему-то. Может быть, потому, что я увидел, как по заказу он вызывает в себе умиление»[136].
Через полгода, 5 марта 1919 года в этом же дневнике появляется другая запись: «У Горького есть два выражения на лице: либо умиление и ласка, либо угрюмая отчужденность. Начинает он большей частью с угрюмого»[137]. («Я – мастер, – он сделался суров» – разве не об одном и том же пишут Чуковский и Булгаков?)
И еще через полгода, 30 ноября 1919 года: «Впервые на заседании присутствовал Иванов-Разумник, <…> молчаливый, чужой. Блок очень хлопотал привлечь его на наши заседания <…> И вот – чуть они вошли, – Г[орький] изменился, стал „кокетничать“, „играть“, „рассыпать перлы“. Чувствовалось, что все говорится для нового человека. Г[орький] очень любит нового человека – и всякий раз при первых встречах волнуется романтически – это в нем наивно и мило»[138].
И. А. Бунин писал в своих воспоминаниях:
«Обнаружились и некоторые другие его черты, которые я неизменно видел впоследствии много лет. Первая черта была та, что на людях он бывал совсем не тот, что со мной наедине или вообще без посторонних, – на людях он чаще всего басил, бледнел от самолюбия, честолюбия, от восторга публики перед ним, рассказывал все что-нибудь грубое, высокое, важное, своих поклонников и поклонниц любил поучать, говорил с ними то сурово и небрежно, то сухо, назидательно, – когда же мы оставались глаз на глаз или среди близких ему людей, он становился мил, как-то наивно радостен, скромен и застенчив даже излишне»[139].
Вряд ли можно не согласиться, что позерство Мастера соответствует манере поведения Горького, каким его видели постоянно общавшиеся с ним современники. Допускаю, что Булгаков мог не быть знакомым с воспоминаниями Бунина; нет данных и о его общении с К. И. Чуковским. Но ведь манеры Горького, описанные этими писателями, не могли не быть замеченными и другими. Например, Ахматовой; или Вересаевым, имевшим, по всей видимости, весьма отличное от преподносившегося официальной пропагандой мнение о Горьком. Деликатнейший, как и Булгаков, человек, он был очень осторожен в высказывании отрицательных оценок о ком-то. И все же как можно расценить такие, например, его воспоминания: «Больше я с Горьким лично не встречался [после посещения Капри], за исключением одной мимолетной встречи в 17 году в Московском Совете Рабочих Депутатов. Но переписка поддерживалась почти до самого окончательного переезда его в СССР»[140]. Следовательно, при ежегодных посещениях Горьким СССР, начиная с 1928 года, и после его окончательного «извлечения» в СССР они не виделись, хотя Вересаев жил в Москве. Это говорит о многом.
И еще несколько штрихов к портрету Мастера. Булгаков описывает его как человека «с острым носом». Не хотелось бы пользоваться услугами хулиганства в современной критике, но все же придется сослаться на запущенный недавно эпитет мэтра современной критики Ст. Рассадина, назвавшего Горького «долгоносиком». Да и «свешивающийся на лоб клок волос» Мастера тоже не может не напоминать известные портреты Горького. И, наконец, зеленые глаза Мастера:
«… Как, например, изломан и восторжен Горький!.. На зеленых глазках – слезы» – И. А. Бунин[141].
Глава XV. О «старичках»
Браво! Вы полностью повторили мысль беспокойного старика Иммануила по этому поводу.
Как еще один намек, вызывающий прямую ассоциацию с именем Горького, можно рассматривать и приведенную выше фразу, брошенную Воландом в полемике с Берлиозом на Патриарших прудах. Здесь упоминание о Канте как «беспокойном старике» придает всей фразе уничижительный оттенок. В принципе, это рядовая фраза, если только ее не сопоставить с другой: «В Европе XIX–XX веков подлинно художественно изображенная личность, человек… хочет жить „сам в себе“, как подсказал ему машинально мысливший старичок из Кенигсберга, основоположник новейшей философии индивидуализма».
Понятно, что здесь речь идет тоже о Канте. А фраза принадлежит перу Горького, она из нашумевшей и неоднозначно воспринятой писательской общественностью его статьи «Литературные забавы», опубликованной в газете «Правда» 18 января 1935 года.
Что это, случайное совпадение? Но вот другая статья Горького – уже процитированная «О формализме», в которой он громил «Уэлльсов» и «Хэмингуэев» («Правда», «Литературная газета» – апрель 1936 года): «Еще старичок Платон, основоположник философии идеализма, живший приблизительно 2366 лет до наших дней…»
А вот и знаменитая статья «С кем вы, мастера культуры?» («Правда», «Известия» – март 1932 года): «Кайо – один из сотни тех старичков, которые продолжают доказывать, что их буржуазный идиотизм – это мудрость, данная человечеству навсегда».
Приведенные примеры показывают, что использование Горьким слова «старичок» с уничижительным оттенком было одним из характерных элементов его стиля в «громовой» публицистике тридцатых годов, на что Булгаков с его острым восприятием стилистических оттенков вряд ли мог не обратить внимание.
Но в данном случае горьковская стилистика – это еще не все. 11 декабря 1930 года в «Правде» и «Известиях», затем в первом номере за 1931 год журнала «За рубежом» была помещена одна из его «громовых» статей, которая так и называлась – «О старичках»[142]. Ее содержание стоит того, чтобы привести несколько цитат:
«Наш старичок – пустяковый человечек, однако он тоже типичен. Его основное качество – нежная любовь к самому себе, к „вечным истинам“, которые он вычитал из различных евангелий, и к „проклятым вопросам“, которые не решаются словами <…>
Он, оказывается, „гуманист“, старичок-то! <…> Внепартийные, да и партийные старички, в возрасте от восемнадцати до семидесяти лет и выше, могут вполне удовлетворить свою жажду правды из нашей ежедневной прессы».
Здесь в каждой букве – кондовый большевистский подход и к «вечным истинам», и к ненавистному Системе «гуманизму», и к Евангелиям (ну чем не Берлиоз!)… Это уже не стилистика, а целая система взглядов, позиция. Позиция человека, предавшего, как и булгаковский Мастер, свои идеалы и полностью отдавшего свой талант в услужение сатанинской Системе.
Мог ли Булгаков не заметить такого?.. И, раз уж зашел разговор о горьковских «старичках», нельзя не отметить некоторые моменты генетического плана. Оказывается, «старички» стали идеей фикс Горького задолго до тридцатых годов. Здесь нельзя еще раз не отдать должного скрупулезности Корнея Чуковского, который 5 марта 1919 года записал в дневнике: «Я читал доклад о „Старике“ Горького и зря пустился в философию. Доклад глуповат. Горький сказал: Не люблю я русских старичков. Мережк[овский]: То есть каких старичков? – Да всяких… вот этаких (и он великолепно состроил стариковскую рожу)»[143].
И еще одна запись из того же дневника, от 30 марта 1919 года: «Чествование Горького в Всемирной Литературе. <…> Особенно ужасна была речь Батюшкова […который] в конце сказал: „Еще недавно даже в загадочном старце вы открыли душу живу“ (намекая на пьесу Горького „Старик“). Горький встал и ответил <…>: „А Федору Дмитриевичу я хочу сказать, что он ошибся… Я старца и не думал одобрять. Я старичков ненавижу… Он подобен тому дрянному Луке (из пьесы «На дне») и другому в Матвее Кожемякине…“»[144]
Говоря о наличии лексических штампов в публицистике Горького, нельзя не отметить наличие еще одного, на этот раз в созданных им литературных портретах. Например, в его воспоминаниях о Н. Е. Каронине приводится такая фраза из их беседы: «Вообще говоря, юноша, быть писателем на святой Руси – должность трудненькая»[145].
Теперь сравним это с такими словами из знаменитой горьковской апологетической статьи о Ленине: «Должность честных вождей народа – нечеловечески трудна», подкрепляемыми прямым цитированием слов самого Ленина: «А сегодня гладить по головке никого нельзя – руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми. Гм-гм, – должность адски трудная!»[146]. Здесь не играет роли то обстоятельство, что выражение «трудная должность» приписывается в изложении Горького и старому русскому писателю, и Основателю советского государства. Главное другое: Горький допустил штамп; штамп, легко узнаваемый. Напомню, что до начала работы Булгакова над романом эта статья о Ленине выдержала пять изданий, и сентенция об «адски трудной должности» успела прочно врезаться в память общественности.